– Я больше ничего не могу сделать, – отрешенно прервал ее Далмау. – Это единственный способ.
Брат и сестра несколько секунд молчали.
– И, если не считать моего обращения, чего он никогда не добьется, с какой стати заботится об анархистке этот… мерзкий, отвратительный буржуй? – снова спросила Монсеррат.
– Ради меня, – коротко ответил Далмау. – Ты моя сестра, а он меня ценит. Или, не знаю, нуждается во мне, это не важно. Я хочу одного: чтобы ты вышла отсюда.
Монсеррат сжала пересохшие губы и покачала головой:
– Прости, брат. Я останусь. Не выйду отсюда такой ценой. Пусть лучше меня насилуют эти ненасытные, пусть лучше я сгину здесь, чем поддамся шантажу буржуя, дерьмового святоши. Уважай мое решение.
«Как она хочет, – сетовал Далмау каждый раз, когда взвешивал в мыслях это ее утверждение, – чтобы я уважал решение, которое приведет ее к смерти? Какую победу одержит Монсеррат, если погибнет в гнусной тюрьме? Кому пойдет на пользу такая огромная жертва?»
Ее освободили. Ее ждал суд, дата которого еще не была назначена, но гарантии, которую дон Мануэль Бельо дал генерал-капитану, оказалось достаточно, чтобы Монсеррат не сочли нужным держать в предварительном заключении.
Едва увидев брата в кабинете, где ей должны были вручить документы, Монсеррат схватила его за руку, отвела в сторонку и прошептала на ухо, правда, чуть громче, чем следовало:
– Как насчет катехизиса? Я говорила тебе, что не собираюсь…
Далмау жестом призвал ее к молчанию.
– Тебе не нужно будет ходить на уроки. Я решил этот вопрос, – заявил он безапелляционным тоном.
– Как? – спросила Монсеррат.
Что за важность, подумал он, как удалось ему этого добиться. Главное, сестра на свободе.
– Я убедил дона Мануэля, – соврал Далмау.
– Святоша уступил? – изумилась Монсеррат.
Далмау кивнул, в то время как все варианты развития событий, какие он прокручивал снова и снова, видя упрямство сестры, разом пришли ему на ум. Ясно, что дон Мануэль взбесится, если Монсеррат не придет на катехизис. То была чуть ли не главная цель в борьбе, открывающей учителю путь на небеса: обратить атеиста. Если он почует, что его обманули, сестру снова посадят: несколько слов генерал-капитану, и дело сделано. Но рядом с такой реальностью существовала другая, для Далмау куда более насущная: здоровье и жизнь сестры. Нет в мире таких принципов, такой идеологии, чтобы оправдать насилие и издевательства банды преступников, пусть даже Монсеррат и готова была терпеть это дальше. «Вытащи ее оттуда!» – взмолилась Хосефа, когда Далмау обрисовал ей ситуацию. Но мать хоть и умоляла, но не могла придумать, как потом обмануть дона Мануэля, и, когда сын обещал, что вызволит сестру, погрузилась в шитье, полагая возвращение Монсеррат уже свершившимся фактом. Обмануть сестру было просто: она готова была поверить всему, что ей скажут. Но так ли легко будет обмануть дона Мануэля?
– Святоша, – отвечал Далмау, – уступил. Должно быть, для него важнее моя работа на фабрике, чем твое обращение в христианство.
И ее отпустили.
Но если Монсеррат больше не задавала вопросов, они во множестве теснились в голове у Далмау. Все мысли, какие ему приходили на ум, упирались в конфликт с учителем и его, Далмау, более чем вероятное увольнение с фабрики изразцов. Дон Мануэль узнает, что сестра не выполняет условие, прикажет снова арестовать ее, и Далмау будет бороться. Их отношения разладятся: как он сможет работать на человека, способного навредить его любимой сестре? Перед ним вырисовывался только один приемлемый, хотя и сложный, план, к тому же весьма обременительный.
Шли дни, и Далмау выполнял свою часть соглашения: давал уроки рисунка рабочим и ходил беседовать с преподобным Жазинтом о Боге и Его таинствах. Монсеррат по этому поводу хранила молчание, а Далмау исчерпал уже все доводы, какие приводил в оправдание того, что сестра не является к монахиням Доброго Пастыря: «Она больна», «Она еще не готова», «Она даже не выходит из дому», «Только и делает, что плачет», «Преподобный, она совсем не говорит!». Так раз за разом он выгораживал Монсеррат перед священником.
Тяжело вздохнув, преподобный настоял, чтобы он срочно привел сестру, силой, если понадобится, в противном случае дон Мануэль пойдет на попятный и сделает все, чтобы ее снова посадили.
3
На несколько мгновений Эмма застыла с разинутым ртом, не зная, куда девать наполовину вскинутые руки. Считаные разы она стояла вот так, онемев, не представляя, что ответить, застигнутая врасплох. Наконец она пришла в себя, замахала руками на Далмау.
– Ты с ума сошел? – Далмау, заметила Эмма, скривился и отвел глаза. – Я тебя предупреждала: это не сработает, – продолжала она. – Монсеррат никогда не согласится, скорее останется в тюрьме, как бы ее там ни насиловали, чем пойдет к монашкам на уроки катехизиса. Она сама тебе это объявила! И ты решил сказать ей, что ничего не нужно делать, что все устроилось. Ты, наверное, заметил, что я не допытывалась, как ты собирался все устроить, но и вообразить не могла, что ты явишься ко мне с таким… таким предложением!
– Я виноват, – каялся Далмау. – Я виноват, милая, но разве ты не помнишь, что с ней творили в тюрьме? – Он не стал продолжать. Слезы на глазах Эммы показали ему, что – да, она все помнит. – Пожалуйста, не плачь, – глухо взмолился он.
– Не плакать? – всхлипнула Эмма. – Как же мне не плакать?
Эмма увидела, что Далмау подходит, намереваясь ее обнять. Она отошла и повернулась спиной. Потом оба стояли молча и неподвижно на заднем дворе столовой, возможно припоминая одно и то же: утро, когда они вдвоем пошли забирать Монсеррат из тюрьмы. Далмау зашел в здание, а Эмма дожидалась на улице, пока не появились брат с сестрой.
Ее повели домой. Эмма расцеловала подругу, как только та вышла, но Монсеррат лишь слегка приобняла ее. По дороге на улицу Бертрельянс Эмма пыталась ее разговорить. Та пару раз ответила «да» или «нет» таким усталым тоном, будто даже такие скупые реплики выматывают ее.
Хотя он и говорил шепотом, Эмма расслышала, как Далмау предлагает матери отвести сестру в душевые на улице Эскудельерс.
– Там можно дешево помыться.
Хосефа даже не стала его слушать.
– Принесешь воды, – велела она.
Далмау сделал, что просили, и обе женщины закрылись с Монсеррат в комнате, которую делили мать и дочь.
Эмма не могла отвести взгляда, пока Хосефа раздевала дочку, а та безвольно подчинялась, грязная, провонявшая, выбитая из колеи, потерявшая дар речи. Много раз девушки сравнивали свою наготу, игриво кокетничали, влекомые чувственностью, которой полнилась их красота, молодость, жажда жизни. Сколько времени подруга провела в заточении? Три месяца? Чуть больше?
Эмма отвернулась. Не затем, чтобы не видеть тела, истощенного, покрытого синяками, с грудями, отвисшими, будто за это время они лишились жизненных соков; ей было неловко, стыдно, что Монсеррат видит ее во всем блеске. Чтобы встретить подругу у тюрьмы, она надела лучшее платье, будто шла на праздник, да и выкройку для него принесла с фабрики Монсеррат, а Хосефа потом пошила. «Вот дура!» – выругала Эмма себя. Стоя спиной к подруге и ее матери, она старалась удержать слезы.
– Забери воду, – велела Хосефа, услышав, как ее сын стучится в дверь костяшками. – Дай ему это ведро, пусть еще принесет, – добавила она, когда Эмма поставила на пол лохань, которую притащил Далмау.
Потом Далмау то и дело таскал воду то в лохани, то в ведре. Эмма помогала Хосефе. Подавала чистые полотнища, может быть предназначенные для шитья, чтобы та обтирала дочь, нежно, напевая вполголоса. Эмма узнала песенку, она ее слышала в детстве, когда ее отец и отец Монсеррат были живы, до процесса в крепости Монжуик, погубившего двоих товарищей-анархистов, которые не совершили никакого преступления. Она про себя напела мелодию. Монсеррат стояла с блуждающим взглядом, голая, надсадно кашляя, вода стекала с ее истерзанного тела на плиточный пол. Эмма грязными тряпками подтирала лужи. Вымыла подруге ноги, встав на колени и глядя в пол.