Я захожу в кабинет алгебры и неожиданно для себя сажусь рядом с Тейлором.
– Она вскрыла себе вены, – говорю я.
Тейлор поворачивается ко мне. Вид у него потерянный – примерно так он выглядит, когда не может найти значение х. Я смотрю ему в глаза. Внутри меня тугим узлом сплетается злость.
– Чего? – переспрашивает он.
– Ты спрашивал, как она это сделала. Она вскрыла себе вены и истекла кровью. Обычно это не работает, но она ответственно подошла к делу.
Он бледнеет. Ему явно неуютно. Он избегает моего взгляда.
– Теперь ты знаешь, – говорю я.
Я откидываюсь на спинку стула и отворачиваюсь от него. Мистер Джеймс разбирает домашнюю работу на стареньком проекторе, но я не могу сосредоточиться. Я вижу ее. Я крепко зажмуриваюсь, потом смотрю на стол в надежде, что пустота прогонит ее образ. Кто-то черным маркером написал в правом верхнем углу: «ЛОХ». Я тру буквы изо всех сил, так, что у меня сводит палец. Маркер не стирается. Я тяжело дышу. Кажется, Тейлор повернулся ко мне снова, но я не хочу на него смотреть.
– Мне нужно пересесть, – бормочу я неизвестно кому, хватаю рюкзак и иду вдоль ряда, пока не нахожу чистый стол.
Но я продолжаю видеть ее, словно я была в то утро у нее дома. Словно это не мама Ингрид, а я открыла дверь ее ванной и увидела, как она лежит в ванне, голая, с закрытыми глазами, безвольно поникшей головой и плавающими на поверхности красной воды руками. Я смотрю на проектор мистера Джеймса, но вижу только открытые раны на ее руках. Я не слышу, что он говорит. Сперва пропадают звуки, а потом весь мир теряет форму.
Медленно, очень медленно я опускаю голову, пока лицо не касается холодной поверхности стола. Я слушаю свое дыхание, чувствую, как натужно стучит мое сердце. До меня доносится негромкое тиканье. Я смотрю на стену, туда, где должны быть часы, и под неразборчивое бормотание мистера Джеймса жду, когда ко мне вернется зрение.
19
Кожа у Ингрид была гладкая и бледная, почти прозрачная. Сквозь нее на руках просвечивали голубые вены, и эти вены придавали ей какую-то хрупкость. Подобную хрупкость я ощущала, когда опускала голову на грудь своего первого парня, Эрика Дэниелса, слышала, как стучит его сердце, и думала: «Ого». Люди редко думают про кровь и биение сердца. Или про легкие. Но когда я смотрела на Ингрид, я всякий раз вспоминала про эти вещи, которые поддерживали в ней жизнь.
Впервые она порезала себе кожу острием канцелярского ножа. Когда порезы зарубцевались, она задрала рубашку, чтобы показать их мне. Она вырезала у себя на животе «ИДИ НА ХЕР». У меня словно вышибло дух, и какое-то время я стояла молча. Я должна была схватить ее за руку и отвести в медпункт, в маленькую комнатку с двумя койками, застеленными простынями, затхлым воздухом и сладковатым запахом лекарств.
Я должна была задрать рубашку Ингрид и показать ее порезы. «Смотрите, – сказала бы я сидящей за столом медсестре в очках, сдвинутых на кончик острого носа. – Пожалуйста, помогите ей».
Но я протянула руку и очертила пальцами слова на ее коже. Порезы были неглубокие, и корочка почти не чувствовалась. Она была грубой, коричневатой. Я знала, что многие девчонки из школы режут себя. Они натягивали рукава на запястья и прорезали в них отверстия для больших пальцев, чтобы прикрыть шрамы. Мне хотелось спросить Ингрид, больно ли ей было, но я чувствовала себя глупо, словно упускала что-то важное, и вместо этого я сказала: «Сама иди, сучка». Ингрид захихикала, а я постаралась отмахнуться от ощущения, что что-то хорошее, что было между нами, начало меняться.
20
Папа встречает меня у подножия лестницы. В руке он держит за шнурки мои любимые кроссовки.
– Посмотри на это, – говорит он. – Это же кошмар.
Он демонстрирует мне подошвы, протертые почти насквозь, и качает головой:
– Люди подумают, что мы о тебе не заботимся. Вызовут службу опеки. Тебе срочно нужна новая обувь.
Я закатываю глаза. Сейчас утро субботы, на папе поло и совершенно чудовищные шорты. Я смотрю на его обувь. К сожалению, она безупречна.
– Ладно.
Я поднимаюсь наверх, смотрю в зеркало, наношу под глаза немного консилера, чтобы не пугать людей, надеваю рюкзак и возвращаюсь к папе.
– А это зачем? – спрашивает он, указывая на рюкзак.
– У меня там кошелек.
– Я куплю тебе обувь. Тебе не нужен кошелек.
Я не уйду без ее дневника.
– Ну… у меня там куча мелочей. Вдруг что-то понадобится?
Он пожимает плечами.
– Как скажешь.
В машине он спрашивает, как продвигается мозговой штурм.
– Мозговой штурм?
– Придумала, что будешь строить?
– А, это. – Я смотрю на черные кожаные кресла и провожу пальцем по шву. – Я пока не решила. – Я говорю так, словно у меня полно идей и я просто не определилась, какую выбрать.
Он кивает.
– Что бы ты ни решила, мне не терпится посмотреть на результат.
Я не отвечаю, и он включает радио. Двое механиков с сильным бостонским акцентом балагурят и дают советы автолюбителям.
– Когда думаешь получать права? – спрашивает папа.
Я пожимаю плечами и отворачиваюсь к окну. На улице так светло, что хочется зажмуриться.
Папа косится на меня. Механики посмеиваются над какой-то шуткой. Помедлив, папа похлопывает меня по колену.
– Спешить некуда, – говорит он. – Получишь, когда будешь готова.
Еще недавно я была бы счастлива пройтись по магазинам, но когда мы заходим в торговый центр, я совершенно теряюсь среди бесконечных рядов с обувью, всех этих вещей, которые я должна хотеть. Люди кружат вокруг меня, переходят от пары к паре, восклицают: «Какая прелесть!», берут обувь и вертят ее в поисках ценника. Я стою на месте, не зная, с чего начать, и пытаясь вспомнить, зачем мы вообще сюда приехали. Я чувствую на себе папин взгляд. Я понимаю, что он ждет от меня какой-то реакции, но ничего не могу поделать.
Наконец он берет с круглого столика перед нами пару зеленых конверсов.
– Как тебе?
– Симпатичные, – говорю я. И вспоминаю о красных конверсах Ингрид, как она расписывала белую резину по бокам и на носу.
– Мы возьмем вот эти, – говорит папа продавцу-консультанту. – Восьмой размер. Да, Кейтлин?
Я киваю.
– Не хотите примерить? – спрашивает консультант.
– Вернем, если не подойдут, – говорит папа и протягивает ему карточку.
Пока он оплачивает покупку, я замечаю девочку из школы. Я с ней не знакома, не знаю даже имени. Она учится по особой программе – не для детей-инвалидов, а для тех, кого называют «подростками в группе риска». Мы встречаемся с ней взглядами.
– Привет. Ты вроде учишься в «Висте»? – говорит она.
– Ага.
Ее волосы переливаются миллионом оттенков. Такое чувство, что она меняет цвет каждые пару дней и теперь ее волосы бунтуют: светлые вокруг ушей, русые у корней, рыжие на висках.
– Тебя зовут Кейтлин, да? Я Мелани. Ты меня, скорее всего, не знаешь, потому что я не люблю тусить в школе. Мы с ребятами обедаем на бейсбольной трибуне. Туда редко кто заходит, – тараторит она взволнованно.
– Я тебя узнала, – говорю я.
Мне хочется спросить, откуда она знает мое имя, но я подозреваю, что уже знаю ответ, и я не хочу слышать ее объяснение. Папа подходит к кассе, чтобы подписать чек. Мелани не смотрит на меня. Она берет выставленные на столике ботинки, один за другим, и вертит их в поисках ценника. На сами ботинки она почти не смотрит. Я даже не уверена, что она вчитывается в ценники, но тут она морщится и говорит: «Ни хрена себе».
– Триста долларов, – произносит она одними губами и возвращает ботинок на стол. Не уверена, кому адресованы ее слова: мне, ботинку или всему магазину.
Я представляю, как обедаю с ней и ее неведомыми «ребятами» вдали от других людей. Возможно, так действительно будет проще.
Папа возвращается с пакетом, в котором лежат мои новые кеды.
– Пока, – говорю я Мелани.
Она поднимает руку и шевелит пальцами, не глядя на меня.