Я слушала всё это и страшилась, чувствуя, что в моей жизни начинается что-то такое, что уже нельзя будет отменить, сдать билет. Отогнув фанеру у стенки шкафа, Рост достал «зелёные романы» и оставил меня с их идеями на час. Я прочитала и попросила рассказать, что делают другие солидаристы во Пскове.
Не ведаю, блаженно пожал плечами Рост. Никто из нас не знает более двух соратников. Чтобы опознать друг друга, принято рисовать невзначай на снегу ли, стене ли, бумаге ли трезубец – знак святого Владимира. Пока никто не попался, и мы не знаем, как обойдётся с солидаристами гестапо, но в военное время это наверняка тюрьма. Поэтому, сказал Рост, мы аккуратны даже в сношениях с епархией и священством – пока нет крайней нужды, церковь лучше не втягивать, чтобы не навредить распространению веры. Понимаете?
Ну конечно, я вас люблю, и я хочу быть с вами во всём, оборвала его я. Мы обнялись и простояли так минут десять. Затем расцепились и радостно, с чувством новой жизни прочитали вечернюю молитву и свалились спать.
Кассета 1, сторона А
…Процессия остановилась у церкви, и стало тихо. Свет через щели в стенах падал на лица колонистов, сгрудившихся в овине с австрийскими ружьями. Женщины и дети прятались по домам и молились. Мужчины сидели, привалившись к брусу под окном. В окно выглядывал староста с биноклем.
Он следил за патером Рохусом, который вышел из церкви и направился к прибывшим. Чуть переместив окуляры, староста увидел их пыльные гимнастёрки, револьверы и патронташи. Некоторых были в папахах с пятиконечными звёздами. Порожние телеги и фургоны выстроились вдоль улицы. Мы договорились, что, если патер почувствует, что возможен бой, он должен перебирать бусины чёток. Если же Рохус поймёт, что биться придётся не на жизнь, а на смерть, ему следует скрестить пальцы, жест горького отчаяния – колонисты будут стрелять первыми.
Слухи о том, что большевики рассылают отряды, которые должны забирать парней в армию, циркулировали уже год. Болтали также, что красные отбирают зерно, и немцев, конечно, пока не трогали, но наверняка возьмутся и за них. Пока приезжали только переписчики. В случае боя мне наказали мчать за подмогой в Нейфрейденталь – вражеский отряд был не настолько огромен, чтобы перекрыть все тропинки.
Патер смиренно поклонился. Перед ним стояли трое военных и ещё какой-то в чёрном костюме с полевой сумкой. Остальные двадцать бойцов устроились на повозках и курили. Открыв планшет, гражданский перелистнул несколько страниц, начал показывать нечто патеру, и тот учтиво кивал. Списки, просвистел староста сверху.
Наконец планшет закрылся, и патеру что-то приказали. Он дёрнулся и, наклонившись ближе к тройке, переспросил. Человек в папахе гаркнул на него, и мы безо всякого бинокля увидели, как рука Рохуса задрожала и потянулась к чёткам. В овине раздался вздох страха.
Гражданский схватил патера за рукав сутаны и произнёс несколько слов, указывая на колокольню. Рохус подтянулся, выслушал и вновь закивал, а затем чуть поклонился и направился к кирхе. Плечо его подрагивало.
Староста выругался, и стало ясно, что патер скрестил пальцы. Кто-то стал шёпотом молиться, а кто-то уточнил, в своём ли уме святой отец. «Времени нет, – сказал староста, – и если такой трус, как Рохус, осмелился решить, что лучшее, что мы можем сделать, – это драться… Значит, готовимся к залпу и, когда колокол зазвонит, стреляем, как учили! Каждый в своего, слева направо. А если начинается бой, рассеиваемся по садам. Ханс и Гуго, быстро в Нейфрейденталь и вцепитесь в них намертво, чтобы ополчение мчалось как молния!»
К щекам моим прилила нежность. К каждым белёным воротам, к наособицу раскрашенным ставням, к камню с крестом, где висел поновляемый деревянный Христос, и лестничкой, по которой он забирался на крест. Да ко всему, чего уж: к эльзасским люлькам с резными солнцами, которые качались в гулких комнатах, к часам-башням, заставлявшим своим боем дрожать посуду…
Никто не помнил, как эти часы доставляли к Чёрному морю. Говорили, что на кораблях точно никто из колонистов не плыл. Значит, тянулись и тянулись через степь фургоны, влекущие механизмы, которые были закутаны в войлок и покоились в футлярах, как во гробах. Везли время – а остальную утварь, от буфетов-фортеций до кроватей, изготавливали здесь, в мастерских.
Время потрескалось прошлым летом, когда ударила засуха и настал чудовищный голод, и если бы не вюртембергское общество помощи, приславшее муку, то, наверное, мы бы превратились в мумии.
«Детка, кот уснул в снегу. Снег растаял – кот на льду. Дождь прольётся, стопит лёд, завтра утром всё пройдёт». Так, обхватив мою голову и целуя мокрый лоб, мать заговаривала все болезни, и вдруг прямо там, в овине, я понял, что «всё» из заговора – это не болезнь, а наш милый мирок и его невозмутимость, защищённая ходом времени, которое перевезли с родины в это пыльное безлюдье.
Меня толкнули в плечо. «Нечего ждать! – зашипел староста. – Рохус сейчас зазвонит!» Мы с Гуго выбежали в калитку, сговорились по-быстрому, каким путём движемся, и нырнули в тень садов. Гуго бежал впереди и вдруг упал носом в землю. «Смотри!» Выезд из колонии перекрывали всадники. У большой тропы тоже маячили чужие гимнастёрки.
Раздался колокольный звон, обычный, чопорный, не набат – только чаще, чтобы гул между ударами не затихал. После четвёртого удара затрещали нестройные выстрелы. Мы обернулись: всадники на выезде не шевелились, точно знали наперёд, что случится.
Замерев на минуту, мы слушали то крики, то австрийские ружья. Прибывшие не отвечали колонистам, и тут же справа от нас задрожала земля и лязгнуло оружие. Со стороны Нейфрейденталя в колонию ворвалась засада. Раздался слаженный громкий залп чужих винтовок, и ещё один, и ещё. Под прикрытием стрелков кавалеристы рвались к обороняющимся.
Очнувшись и вспомнив, что в овине отец и брат Фридрих, я забыл обо всём и кинулся обратно, но на полдороге свернул к дому. Вдруг всё-таки обойдётся, вдруг всё пройдёт. Я пробрался к дому по садам соседей. Потом прибежал Фридрих и утащил меня на чердак с отодвигающимся щитом, где мы прятались, играя в «чёрного Петера».
Фридрих прошептал, что, заслышав приближение кавалерии, староста всё понял и крикнул разбегаться. Он успел, отец нет. Тем временем выстрелы совсем стихли, и лишь изредка раздавались вопли. Пахло стружкой и птичьим дерьмом. На лестнице раздалось шварканье башмаков сестры Анны. Она постучала к нам: мать встретила соседа, и тот передал, что всех схватили, двоих ранили, а теперь ходят по дворам и отнимают зерно.
Вот так, рекруты им не были нужны. Только зерно, причём всё, а за сокрытие, сказали, будут расстреливать – поэтому патер и отчаялся настолько, что скрестил пальцы. Если в прошлый засушливый год в колонии оставались какие-никакие запасы, то этой осенью без зерна мы бы передохли как мыши.
Во дворе раздались голоса. Судя по топоту, доносившемуся из фордерштубы, мать и сёстры не успели спрятаться и быстро расселись вокруг стола. Русская ругань и крик отца: «Я агроном, у меня ничего нет!» Голос звучал сдавленно, что-то мешало ему говорить. Раздались глухие удары. Отец умолк.
Я посмотрел на Фридриха и встретил его острый, страшный взгляд. Удары, приправленные бранью, возобновились, и брат, сдирая кожу с ладоней, вырвал засов и вывалился на чердак. Его ботинки загрохотали вниз. Я бросился за ним, но замер у оконца.
Отец лежал в пыли, как куча грязной одежды, и едва шевелился. Один приезжий стоял у забора и держал винтовку второго, а этот второй тряс отца за воротник. Остальные уже грохотали бочками в сарае. Фридрих не добежал до отца – тот, что у забора, ударил его прикладом, целясь в ухо. Брат увернулся и хотел выхватить ружьё, но получил удар от второго и упал. Его стали бить сапогами.
Мать бросилась к истязателям и закричала, что хлеба нет. «А если нет, то чего вы, твари, стреляли?!» Мать упала на колени: «Не знали мы, чего вы хотите, вдруг грабить будете». Из сарая вышел ещё один. Я не успел разглядеть его как следует, потому что по лестнице взбежала Анна. Схватив меня за плечо, она показала на окно со стороны сада: прыгай, мама сказала нам уходить к Фишерам, а тебе бежать в Нейфрейденталь, иначе их убьют.