(Но как?! Он же здоровый взрослый человек, он не смог бы втиснуться в такое узкое пространство. Это ведь не детство, когда они с папой и мамой выезжали за город, и он лежал под задним окном, потому что задний диван был завален всяким снаряжением, или как это было, когда отец умер, и они с мамой переезжали из их дома в другой…
И почему это вдруг вспомнилось ему с такой яркостью?
И вообще, он взрослый человек или маленький мальчик?
Ответьте же, кто-нибудь!)
Он выглянул в заднее окно и увидел, что толпа жутких фигур в масках, с угрожающе горящими глазами, осталась позади. И все же он почему-то не чувствовал себя в безопасности! Он был с теми, кто мог помочь ему, с этим мужчиной за рулем, сильным, уверенным, легко обгонявшим машину за машиной, чтобы спасти Пола от преследователей, и все же он не чувствовал себя в безопасности… почему?
Он проснулся в слезах. Девица ушла.
Эта краля жевала резинку, пока они занимались любовью. Малолетка с пышными бедрами, которая еще не научилась жить в своем теле. Они занимались любовью медленно, скучно, словно выполняли нудную работу. Она вспоминалась ему потом этаким плодом его воображения, образом, от которого не осталось ничего, кроме ее смеха.
Смех ее напоминал хруст раскрываемых гороховых стручков. Он познакомился с ней в гостях, и привлекательностью своей она была обязана прежде всего количеству выпитых им порций водки с тоником.
Другая была совершенно очаровательна, вот только принадлежала к тем женщинам, которые, входя в дом, производят впечатление того, что только что отсюда вышли.
Еще одна – маленькая, изящная – непрерывно визжала, только потому, что вычитала в какой-то бездарной книженции, будто женщины, кончая, визжат. Или, что точнее, не в бездарной, а просто в никакой книжке. Потому что и сама была никакая.
Одна за другой проходили они через его полуторакомнатную квартирку, случайные адюльтеры без цели и смысла, и он снова и снова позволял себе мелкие развлечения, пока в конце концов не осознал (не без помощи того, что обретало форму в углу), что же он делает с собой, превращая свою жизнь в то, что и жизнью не назовешь.
В книге Бытия сказано: «…у дверей грех лежит; он влечет тебя к себе…». Так что ничего нового в этом не было, все это древнее, столь же древнее, как бессмысленное действо, породившее его, как безумие, которое дало ему вызреть, как чувство вины, – боли одиночества – которое рано или поздно, но неизбежно заставит его пожрать себя самого, а также все, что случилось с ним рядом.
В ту ночь, когда он в буквальном смысле этого слова заплатил за любовь, в ночь, когда он полез в свой кошелек и достал из него две десятидолларовых бумажки, и отдал их той девушке, тварь окончательно обрела форму.
Девушке… когда «хорошие девушки» упоминают в разговоре «потаскух», они имеют в виду именно эту девушку и ее сестер по несчастью. Но на самом деле нет такой профессии «потаскуха», и даже самые закоренелые правонарушители никогда не называют себя таким словом. Труженица, специалист по доставлению удовольствия, по оказанию услуг, умница, та, с кем можно хорошо провести время – примерно так она о себе и думала. У нее была семья, прошлое, а еще лицо… ну, и все то, что нужно для секса.
Однако же продажность в любви – самое что ни на есть распоследнее дело, и если уж дошло до этого, если отчаяние и издерганные эмоции толкают к этому, значит надеяться уже не на что. Обратного пути из этой бездны нет, спасти способно только чудо, а чудес с самыми заурядными из заурядных людей в наше время больше не происходит.
И стоило ему протянуть ей деньги, пытаясь понять, господи, за что – как тварь в углу, рядом с бельевым шкафом, обрела свою окончательную форму, и материальность, и будущее. Ее вызвала к жизни последовательность чисто современных заклинаний, сложившихся из звуков страсти и запаха отчаяния. Девушка застегнула лифчик, прикрыла себя синтетикой и побрякушками и оставила Пола сидеть, оглушенным, лишенным способности двигаться от страха перед своим новым соседом по комнате.
Оно смотрело на него, и, как ни пытался он отвести взгляд (кричать и звать на помощь, он понимал, бесполезно), он смотрел в эти глаза.
– Жоржетта, – хрипло прошептал он в трубку. – Послушай… послу… да послушай же, бога ради… да… да помолчи хоть секунду, ну же, ну… ну… ДА ЗАТКНИСЬ ХОТЬ НА ЧЕРТОВУ СЕКУНДУ! Ну же… – она, наконец, прервалась, и его слова, лишенные необходимости встраиваться в короткие промежутки между ее словами, остались стоять голышом в пустоте, в повисшем между ними молчании, застряли у него во рту, робкие, трепещущие.
– Ладно, продолжай, – нехотя буркнул он.
Она сказала, что ей больше нечего сказать, и зачем он ей звонит, и ей вообще уходить пора.
– Жоржетта, у меня тут… ну… одна проблема, и мне надо поговорить с кем-то, и я так подумал, ты единственная, кто мог бы меня понять, видишь ли я, ну…
Она сказала, что у нее нет знакомых в абортариях и что если одна из его девиц залетела, что ж он может использовать крючок от вешалки – старой, ржавой вешалки – вдруг да поможет.
– Нет. Да нет же, дура несчастная, это вовсе не то, что меня пугает. Не в этом дело, и вообще, какое тебе дело, с кем я встречаюсь, не твое это собачье дело, на тебе самой клейма некуда ставить, и… – он осекся. Именно так начинались все их ссоры. С одного на другое, прыг-скок, как горные козы с камня на камень, а там и то, с чего начался разговор, забывалось, только бы рвать и кусать друг друга из-за какой-то фигни.
– Жоржетта, пожалуйста! Выслушай меня. Тут… ну… какая-то тварь, что-то вроде зверя. Живет прямо здесь, в квартире.
Наверное, она решила, что он сбрендил. Что он имеет в виду?
– Не знаю. Я не знаю, что это.
«На что это хоть похоже, на паука? На кошку? Или на что?»
– Вроде медведя, только это не медведь. Жоржетта, я правда не знаю, что это. Оно ничего не говорит, только смотрит на меня и…
«Да что у него, крыша поехала, или еще чего, мать его растак? Медведи не разговаривают, разве что в телике, и что он вообще, пытается дурачка валять, только бы не платить то, что суд постановил? И вообще, с чего это он ей с этим звонит?» Закончился разговор словами: «Мне кажется, у тебя крыша поехала, Пол. Я всегда говорила, что ты псих, а теперь ты сам это подтверждаешь».
А потом она положила трубку, и он остался один.
С этой тварью.
Закуривая, он краем глаза покосился на нее. Угнездившись в дальнем конце комнаты, рядом с бельевым шкафом, неподвижно сидела со сложенными на груди лапищами, огромная, мохнатая бурая тварь. Похожая на огромного медведя-кодьяка с Аляски, только совершенно других очертаний, она словно магнитом приковывала к себе взгляд и мысли. Огромные, безумные золотые диски глаз, не мигая, смотрели на него.
(Это описание… Нет, забудьте. Эта тварь ни капельки на него не походила. То есть совершенно.)
И он ощущал его укор, даже запершись в ванной. Он сидел на краю ванны, наполняя ее горячей водой до тех пор, пока не запотело зеркало над раковиной, и он не перестал видеть свое отражение, тем более что безумный огонь в его глазах слишком напоминал слепой взгляд твари в комнате. Его мысли стекали как лава, а потом так же лавово застыли.
Тут до него вдруг дошло, что он ни разу не смотрел на лица женщин, перебывавших в этой квартире. Ни разу, ни на одно лицо. Все до одной запомнились ему безликими. Он сейчас даже лица Жоржетты вспомнить не смог. Ни одного лица. Ни одного выражения, которое стоило бы запомнить. Он трахался с какими-то угловатыми трупами. Его замутило, и он вдруг понял, что должен выбраться отсюда, из квартиры, лишь бы подальше от твари в углу.
Он пулей вылетел из ванной, бегом бросился к двери, рикошетя о стены, вырвался в коридор и, захлопнув дверь, привалился к ней снаружи. Он стоял, жадно глотая воздух, и только теперь сообразил, что вряд ли отделается так легко. Тварь будет ждать его по возвращении, когда бы он ни вернулся.
И все же он ушел. Он сидел в баре, где не крутили ничего, кроме записей Синатры, и он поглотил столько сентиментальной печали и жалости к себе любимому, сколько вообще можно вытерпеть, и, наконец, вывалился из места, где звучал перебор струн, и голос выводил: