И я сказала лишь:
– У меня есть все что нужно. Я счастлива.
– Я знаю, но помечтай… Где бы ты жила?
– Этот дом лучше всего, чем владели мои родители.
– Но например… квартира высоко над городом? Или дом на утесе, с видом на океан из постели? Пятьсот акров, а вокруг забор?
– Что мне делать с пятьюстами акрами? – сказала я бездумно.
И тогда он посмотрел на меня пристально, без всякой застенчивости, и я, кажется, на мгновение все поняла.
Я стояла и смотрела на него, держа металлическую сушилку в одной руке и мокрые брюки в другой. Солнце полностью вышло и осветило мир сверху донизу, и казалось, что слышно, как жасмин тянется к нему. Тут подъехала машина Холланда, и Базз отвернулся.
В следующую секунду Холланд из дома крикнул: «Привет!» Я услышала велосипедный звонок, и Сыночек стал пробираться по коридору к папочке.
А Базз больше ничего не говорил, стоял и щупал свой нос, словно болезненное воспоминание. Он был наполовину освещен солнцем, тень искалеченной руки падала на его длинное лицо, и казалось, что его гладит по щеке другая, маленькая рука. Ветер зарывался в его волосы, как живое существо. Я не сказала ему ни слова, когда он пошел в дом, – стояла и растягивала брюки для просушки. И я ушла – в зеленую глубь с золотыми крапинками, где колыхались водоросли, где не было ни конца, ни дна, – и забыла о том, что увидела. Я была осторожной женщиной, хорошей садовницей – и обрезала все сомнения.
Но вы же знаете: сердце каждую ночь отращивает новый шип.
* * *
Это случилось, когда Холланд уехал из города. Он служил выездным инспектором в сантехнической компании, ездил по всей Северной Калифорнии, иногда ему приходилось ночевать в Реддинге или Вайрике, у туманного моря или туманных гор, в отелях, называющихся «Гром-птица» или «Вигвам» (они как Америка в миниатюре: снаружи ослепительный неон, внутри чопорное пуританство). Он, конечно же, не звонил. В те времена по межгороду звонили, только если кто-то умер или если ты решил сказать кому-то, что любишь его, хотя уже безнадежно поздно. Моя соседка Эдит Фюрстенберг пришла в гости перед ужином, надев новую блузку «семь в одной» цвета морской волны из «Мэйсиз» («Если подумать, то всего три в одной»). Ей хотелось посплетничать о семье Шень, которую выгнали из Саутвуда общим голосованием, и сообщить, как ей стыдно за наш город, как стыдно, после всех страданий, выпавших китайцам.
– Темнокожим тоже тяжело, – сказала я.
– Но не здесь, не в Сан-Франциско. Не в Сансете, слава богу.
Мы примерили ее блузку семью разными способами, ни один из которых нам не понравился. «Никогда не меняйся!» – кричала она мне, цитируя какую-то фразу из телевизионного сериала, который я не смотрела. Я почистила кое-какое тонкое белье принесенным ею пятновыводителем «Ре-Клин» («Такой безопасный, что можно курить во время чистки»). Затем мы с Сыночком остались в компании Небесного Короля[1], который шел по радио, и сын битых полчаса сидел, уставившись в резную лиру динамика, конечно же, ничего не понимая, но наслаждаясь. Он уснул у меня на коленях, и я его уложила.
День был не по сезону жаркий, а ночь наступила влажная. Перед самым закатом прошел короткий дождь, и последние лучи теплого солнца превратили воздух в пар, который, мерцая, стекал к океану. Немецкие и ирландские семьи жарили на улице мясо, прогуливались по улицам, останавливались на углах и смеялись. Мужчины перебрасывались банками пива, а дети возились в еще сырой траве. Было так восхитительно тепло, что я раздернула занавески и открыла окна, но, чтобы соседи не подглядывали, выключила весь свет и сидела, довольная, на кухне: чайник на плите, Лайл у ног. Поющий чайник успел некоторое время пошуметь, прежде чем я к нему встала. Комнату освещал только красный глаз плиты. Я сняла чайник с огня и, когда он успокоился и затих, услышала стук, который, видимо, начался, когда чайник бил тревогу. Стук в окно. Я повернулась, и то, что я увидела, напомнило мне образ, который меня всегда преследовал: после войны я слышала, что берлинцы заменили выбитые оконные стекла рентгеновскими снимками. Пока глаза не привыкли, я видела только широкую белую ладонь, распластанную по черному окну.
– Базз, – позвала я, отпирая дверь.
Он окинул глазами темную кухню.
– Когда никто не открыл дверь, я подумал, что у тебя любовник, – рассмеялся он. На нем были темный костюм и темный блестящий галстук, и, шагая через порог, он, как всегда, снял шляпу. – Перли, что ты сидишь одна в потемках…
– Не надо, – быстро сказала я, потому что его рука потянулась к выключателю. Оказалось, я дотронулась до его ладони, она была гладкой, словно перчатка. Он не спросил почему. Просто стоял – красавец Базз со шляпой в руке. Выглядел так, словно хотел мне что-нибудь продать. Я засмеялась, и на его лице мелькнула смущенная улыбка.
– Холланд тут?
– Он в отъезде, а Сыночек спит…
– Ой, точно, – покачал он головой. – Я забыл, что он уехал, вот дуралей. И эгоист.
– Нет, нет.
– Он в Вайрике, да? А я мешаю тебе насладиться одиночеством.
Сухая улыбка.
– Вовсе нет.
– Вайрика – край ив, а? – пробормотал он себе под нос.
– Что это?
– Ой, дурацкий каламбур. Анаграмма. Интересно, растут ли там ивы.
Я засмеялась.
– Никогда не слышала! Надо рассказать Холланду.
– Ух жара, но ухать рано, – сказал он. – Вот еще одна.
Я ответила, что эта хорошая.
– Я в детстве этими глупостями увлекался.
И опять мы стоим вдвоем в тишине моего дома.
– Ты столько проехал, – сказала я наконец. – Хочешь чаю? Или нет, лучше виски. Я хочу виски, а ты?
– Я бы не отказался, – сказал он с некоторым облегчением.
Я налила два бокала, и мы их вмиг осушили – так пили в то время. Я налила еще и пошла к холодильнику за льдом. Лайл прыгал вокруг меня, надеясь получить кусочек: по неясной причине его молчаливость сочеталась с любовью грызть лед.
– Странная ночь, такая теплая, – сказала я.
– Точно.
– Но ухать рано.
Я открыла холодильник (раздался львиный рык) и вынула формы для льда, сдвинув металлические рычажки и ссыпав кубики в ведерко. Один кубик я подбросила в воздух, и Лайл поймал его, как дельфин, а потом принялся громко и с наслаждением грызть.
– В трамвае все окна запотели, как в парнике, – сказал Базз. – Знаешь, там ведь растят орхидеи. Возле дверей.
– Очень практично, – засмеялась я.
– И венерины мухоловки. Для тех, кто ездит зайцем. За весну в Сан-Франциско. Кто бы мог подумать.
Я подняла бокал за его тост, и мы выпили.
– Холланд говорит, ты до сих пор живешь в холостяцкой квартире и плитка у тебя с одной конфоркой. Почему не переезжаешь куда-нибудь получше?
– Чтобы готовил сам и не объедал вас?
– Ну, я…
– Я надолго уезжал, квартира несколько лет стояла пустой. Не дошли руки ею заняться. В Стамбуле жилье было еще хуже, они там до сих пор читают при свете керосинки. А к этой плитке я, должен тебе сказать, привязался.
– А семья у тебя есть?
Он заглянул в бокал, словно ответ лежал на дне.
– Нет, никого нет. Отец умер в прошлом году.
– Прости.
– А мама – уже давно, – сказал он с грустной улыбкой и отпил еще глоток. – И мне неожиданно пришлось заняться здесь бизнесом. Я такого никогда не планировал. Я не деловой человек.
– А что ты планировал?
Пожал плечами, нервно взглянул на дверь.
– Я путешествовал, чтобы это понять.
– Понял?
Он кивнул. Мы снова опрокинули бокалы. Я взяла сигареты, а он накрыл мою ладонь своей. Мы не шевелились.
– Перли?
Он был совсем другим. После двух или трех порций виски он перестал изображать учтивого золотого мальчика. Казалось, ему тысяча лет, а свет фонарей, падавший в окно, разрезал его ровно пополам, углубляя морщины на лице. Темнота высосала все цвета, и его светлые волосы стали абсолютно белыми. Он меня касался, и я чувствовала, как колотится его сердце.