Дело было в том, что мужчина, согревавший ее постель на протяжении последних пяти месяцев, оставил Ангелину (мужчина был немолод, тучен, талантлив и страстен – она всегда влюблялась именно в таких), и теперь ей было грустно.
Ангелина сняла дачный домик в живописной деревне, в двух сотнях километров от Москвы. Взяла с собою дочь, мольберты, краски, холсты. Но – декорации стали другими, а грусть не спешила улетучиваться.
– Мне здесь не нравится, – насупилась дочь. – Когда мы поедем домой?
Ангелина крепче сжала кисточку. Все нормально, Даша еще ребенок. Глубже дышать, глубже дышать… Бывают дни, когда все вокруг, даже собственная дочь, воспринимаются как изощренные мастера инквизиторской пытки. В свои двенадцать Даша взрослее большинства сверстников, но все же слишком маленькая для того, чтобы, разгадав черноту в маминых глазах, перестать терзать родительницу.
– Сегодня двенадцатое июля, – терпеливо объяснила она. – Мы сняли этот домик на два месяца и вернемся в Москву перед школой… Тебе же здесь понравилось. Мы будем ходить на речку и за черникой.
– А теперь мне здесь не нравится, – топнула Даша босой ногой. – Здесь они, и я их боюсь.
– А ну марш спать! – все-таки повысила голос мать. – Ты меня должна бояться, я тебя ремнем отхлещу!
Плаксиво выпятив нижнюю губу, девочка попятилась обратно в комнату. Женщина с трудом удержала себя от того, чтобы остановить дочь, притянуть ее к себе, ласково потрепать по взлохматившейся голове… Она должна быть твердой – любое проявление нежности вывернет нутро проснувшейся болью, откроет шлюзы для слез, а ведь она и так на антидепрессантах. Вовсе незачем ей оплакивать того, кто так неожиданно и грубо выкинул ее из своей жизни.
Обернувшись уже от двери, Даша выдала последний аргумент.
– Мама, мне кажется, они – мертвые, – сама пугаясь своих слов, в отчаянии прошептала она.
Но мать посмотрела на нее так, что Даша предпочла отступить в слегка подсвеченный желтой луной мрак спальни. Ах, как было бы здорово, если бы у нее был хотя бы карманный фонарик! Его крошечным лучиком можно было бы вдребезги разбить колышущиеся тени на стене… Зажмурившись, Даша на ощупь отыскала дорогу к кровати. Сердце колотилось так, что, казалось, могло прорвать грудную клетку. Ничего, ничего, она справится. Ей двенадцать с половиной лет, а это уже почти не детство. Главное – не открывать глаза. Если она не будет их видеть, ничего страшного не случится.
Они стояли возле окна. Их было трое – старик, женщина неопределенного возраста и мальчик лет десяти. У всех троих были бескровные спокойные лица, женщина даже слегка улыбалась – как человек, которому известен некий секрет. У старика не было руки – пустой рукав его домотканой рубахи был испачкан высохшей бурой кровью, но, судя по всему, боли он не чувствовал. Лицо мальчика закрывала длинная густая челка. В какой-то момент он вздернул руку, чтобы откинуть ее со лба, – и стало видно, что глаза его вытекли, оставив бурые борозды на щеках, пустые глазницы были черными, в комках запекшейся крови. Не глядя на него, женщина провела ладонью по его вихрастой голове, возвращая челку на место. Из уголка ее рта вытекла темная струйка вязкой слюны.
* * *
Когда уже подъезжали к Ярославлю, у Виктории вдруг разболелась голова. Вернее, она пожаловалась на головную боль, а Марк ей, разумеется, не поверил. Вика всегда им манипулировала, всегда привирала, чтобы поступить по-своему, капризно кривила губы, если он разгадывал ее тактику. И спорила. Спорила, спорила, спорила. Даже в мелочах. Если Марк говорил, что хочет послушать старый концерт Metallica, то вдруг оказывалось, что ее настроение идеально соответствует хрипловатой меланхолии Тома Уэйтса. Ему хотелось пойти в кино, и вдруг выяснялось, что у Виктории уже заготовлены билеты на джазовый фестиваль. Они не совпадали по девяносто девяти из ста пунктов и, если бы природа не скроила Вику по формуле «губы-грудь-ноги», вряд ли смогли бы прожить вместе восемь месяцев.
– Почему именно сюда? – ныла сейчас она. – Почему вообще ты выбрал это направление?! Почему мы не поехали по Варшавке или Минке? Там гораздо красивее и не так… мрачно.
– Ты вечно всем недовольна.
Марк раздраженно выбросил только что закуренную сигарету в приоткрытое окно – даже любимый Captain Black показался горьким. Похоже – все, конец. А ведь он почти поверил: у них может что-то получиться. Восемь месяцев – его рекорд.
– Просто при слове «пикник» мне почему-то представляется обед на солнечной полянке у озера, а не утомительная дорога черт знает куда.
– Там тоже есть озеро. Вернее, река. Там красиво, тебе понравится.
Виктория скривилась. Это у нее особенное выражение лица, означающее «кто как, а уж я-то понимаю, что окружающий мир – дерьмо». Губы сморщинились, плотно сжались и стали похожими на рот стервозной восьмидесятилетней язвенницы, между густыми бровями залегла борозда. А ведь раньше такая гримаса Вики казалась ему детской, забавной. И Марк умилялся, тормошил ее, смешил, утешал…
Ладно, еще один уик-энд он перетерпит, и баста. Когда в понедельник утром Виктория отчалит по своим обычным делам (которые сводятся к выщипыванию лишних волосков и удобрению питательными масками нелишних), с каким же удовольствием он сложит ее вещи в дорожную сумку! Ну а пока ей ни к чему знать о том, что ее ждет. Как, впрочем, и о том, что Марк ее обманул. Что предстоящий жизнерадостный пикник молодой «почти семьи» – не более чем декорация к спектаклю, о котором также лучше умолчать, если, конечно, нет желания, чтобы острые акриловые когти Виктории исполосовали ему физиономию. Ибо Вика, как большинство недалеких и скованных условностями особ, болезненно реагировала на любое упоминание о сексуальном прошлом партнере. Она истово ненавидела всех бывших женщин Марка, и когда-то это казалось ему трогательным доказательством любви. Потом-то он разобрался, что причина ее – вовсе не чувство к нему, а змеиная натура Вики, многолетняя привычка самоутверждаться за счет других самок.
В село Верхний Лог Марка привела любовь, давно зачахшая и бессмысленным сухоцветом оставшаяся где-то на самой пыльной полочке его сердца, но вдруг вновь пустившая слабый росток – неожиданно, болезненно.
Марк считал себя женоненавистником, умудряясь одновременно быть бабником высшей категории – из тех, что читают Есенина одной пассии, под столом настукивают эсэмэски другой. Его кровь представляла собой жизнерадостную мешанину национальностей и рас: мать Марка была украинской казачкой, а отец – темнокожим атлетом, мелькнувшим на периферии маминой жизни во время Олимпиады-80 и оставившим на память выцветший от старости черно-белый снимок да тугие кучеряшки волос. Чертами лица Марк походил на мать, к тому же уродился белокожим, однако румянец его был смуглым, губы – чувственными и полными, глаза – карими и блестящими, и все это сводило женщин с ума.
Бабником Марк был всегда, а вот женоненавистником стал с тех пор, как из его жизни исчезла Вера. Пять лет уже прошло, но надо же – ее образ этаким наскальным рисунком остался в памяти, и если бы он был художником, то смог бы до мельчайшей черточки воспроизвести ее портрет. Марк живо помнил все – зеленые глаза, веснушки на вздернутом носике, тонкий белый шрам на левой брови, крупную родинку на щеке. У нее был неправильный прикус, а между передними зубами зияла щелка, что делало девушку похожей на французскую звезду Ванессу Паради.
Вере было всего двадцать два, и она являлась хронической, как сама выражалась, раздолбайкой, отягощенной смутным гуманитарным образованием. Ее жизнь была карнавалом. Наверное, этим она Марка и взяла – жизнерадостностью и легкостью. Рыжие волосы, цыганская юбка в лоскутах, янтарные бусы, в карманах ни гроша, а в глазах – такое счастье!
То она мечтала стать актрисой и участвовала в каких-то странных перфомансах. То рисовала акварелью и пыталась продать свои творения на Арбате. То покупала губную гармошку и устраивала концерт в подземном переходе, собирая толпу.