Литмир - Электронная Библиотека

– Если хочешь с англичанами, сиди с англичанами. Я с тобой. Что бы там ни было. – (тишина) – Ты когда в последний раз расчёсывалась, Рапунцель? До пупа отрастила и скомкала. Смотри, как бы выстригать ни пришлось. Сиди, сиди. Не хочешь сама, я тебя расчешу.

Марк Оболенский. Мой старший брат.

***

Владелец кондитерской сети, шурша фантиками, сидел на кухне, перед бутылкой. Среди фотоснимков и ужасных мыслей. Его правая рука, голос в телефоне, сказал: «Босс, тебе бы развеяться». Он развеял из окна обёртки от конфет и продолжал делать это, пока они были. Затем дозвонилась женщина. Подзабытая и вспомненная сестра. Позвала к себе, гостить, в посёлок под личиной города. С чемоданами и личинками. То есть детьми. То есть нами. Середина ноября никого не смущала. Перевод документов – не вопрос, когда он поднят завучем новой школы. Ни я, ни Марк, уезжать не хотели. Отец сказал: надо. Рукой не взмахнул, но мы поехали.

Невский продождил Оболенским: «До встречи». Сродство наших окончаний внушало надежду к возвращению. Билеты лежали на столе. Где был поезд, ведает один поезд. Имеются в виду, конечно, работники железной дороги. Правая рука и телефон совещались с Романом Олеговичем. Мы гуляли, чтобы тот освободился и стал папой. Я грела руку у Марка в кармане. Куртка, кожаная, оставалась теплее моего пальто. Глаза брата, его волосы и родинки держались одного цвета, а я держалась за самого брата. С тенью силуэта и ресниц; звуком шагов и фраз; запахом парфюма и уверенности. Чтобы не заблудиться в тумане. Я начинала заблуждаться, когда мамы не стало: вата лезла в мою голову. Руки вытирали пыль с полок, мыли пол, ставили тарелки в моющую машинку, раскладывали вещи по местам, делали уроки, без моего участия. Марк не смог долго это видеть. Он сказал: «Живи пока жива». Чтобы я услышала три слова, ему потребовалась речь, с жестами, в красках. Я посмотрела на него. Глазами. Руки были опущены. Я подумала: «Ты жив, и я буду глядеть на тебя». Глаза поняли меня буквально, перестав воспринимать всё, что им не было. Марк играет на гитаре, без нот, берёт одним слухом. Марк включает пост-хардкор, маткор и прочие коры. Рассказывает про данхилл. Про фрирайд. Показывает видеоролики. Марк тут, Марк там. Марк есть. Марты нет.

Мы шли по проспекту, тучи супились, кони над Аничковым мостом мчались, неподвижные, а я, из всего города, пробивая зрачками туман, цеплялась за родинки. Лицо: над бровью, в переносице, на самом носу, под глазом, у подбородка. Пять. Шея: возле кадыка, вправо от ярёмной впадины и сбоку, к линии волос. Три. Косая чёлка, карие глаза. Нельзя, будучи кем-то, увидеть его со стороны. Я увидела. «Ты – сердце в статуе», – сказала я. Мой рот отказывался от слов так же долго, как я – от глаз. Марк засмеялся, нервно, но с радостью. Он ответил: «Ещё наживёмся».

Высокий, спортивный, на сей раз без горного велика, зато с трюками мимики, Марк вёл меня из дома домой через набережную, скверы и улочки, чтобы подышать, а потом – за парадную дверь, в лестницу, на этаж с квартирой. Всё, во главе с отцом, ждало отъезда. Машина, как спешка, спряталась в гараж. Правая рука, папин партнёр, отвозил нас в своей. Под крышкой его улыбки томились высказывания. Он выключил их, чтобы не спалить. Поезд прибыл на перрон. Никто не обнимался.

Знаки и препинания

«Представь, что ты спишь, – сказал ей человек, ближе всех остальных. – Какой должна стать реальность по пробуждении? Это и есть твоя мечта».

Она подумала: «Ты здесь, и, если это сон, спала бы вечно».

Старая я упала на рельсы и осталась там, как Анна, когда поезд поехал. Новая я вошла в вагон. Так я вижу это сейчас. Из будущего видно лучше.

Оговорюсь сразу: эта, конкретная, жизнь – гротеск. Нагромождение, преувеличенность, сверх. Конечно, в возрасте, где были мы (юном и нежном), так не думают. Конечно, в деревнях просторно, просто просо…ченно, чинно. У меня лёгкая форма дислексии. С нотами проблем нет, но буквы едут, стоит толкнуть, как корова на коньках: рогами в лёд. Да и психотерапевт, сам по себе – не лучшее начало мемуаров. У меня не было проблем, когда биография была биографиями. Партиями драматической колоратуры. Героями книг и песен. Встречными людьми. Чистый звук. Чистые голоса. Теперь появился шёпот. Память поющего тела. Голоса и… впрочем, их, как меня, не существует (так не бывает), о чём нужно, по ходу действия, помнить.

За день до отъезда Марк, опомнившись, поставил условие: или велосипед пакуется и везётся с собой, или он вместе с велосипедом запирается в ванной и не двигается с места без применения силы. Как террорист. С заложником (естественной потребностью всей семьи). Отец, скрепя сердце, согласился взять ящик с запчастями. Тот занял пространство под столиком. Выкупив купе, мы оказались избавлены от посторонних и лежали, трое, по полкам.

Поезд грохотал. Ливень просился в окно. На потолке моргала лампа. Красный глаз. Красные глаза – у крыс и наркоманов. Спала я плохо. Чёткий ритм рельс, замкнутое пространство и невозможность остановиться. Знакомо-то как.

Я ворочалась на верхней полке. Лежала на животе, чертила по стёклам. Укладывалась на бок, изучая размытый в полумраке профиль Марка: тонкий нос с горбинкой, губы с капризным контуром, веки под крутыми крыльями бровей. Слушала его сиплое дыхание, стук воды по обшивке. Дождь скрёбся, как бродяга, которого не пускают согреться. Наконец, заснула.

Мне приснилась мама. Она курила на балконе. Тонкие сигареты без ароматизатора. Если мама на балконе, значит, она думает, входить к ней нельзя. Я помнила это. И вошла. Она посмотрела на меня, улыбнулась и открыла пачку, предлагая: не как дочери, как себе. Так я поняла, что это сон. И закурила. Огонёк. Дым. Вдох и выдох.

– Мне тебя не хватает. – Мне тоже. Тебя, вас и себя с вами. – Почему ты ушла? – Значит, время пришло. – А оно может уйти? Чтобы ты вернулась. – Нет, детка. Оно знает, к кому и когда приходить. – Я не люблю его. Совсем не люблю. Вот бы его не было. – Тогда не было бы и тебя. – Может, я хочу перестать быть. – Ты и перестанешь. В своё время. – Мам… не уходи. Я не знаю, что мне делать. – Знаешь. У тебя есть, на кого смотреть. – К нему тоже придёт это… время. Если оно заберёт и его, я умру. – Ты боишься смерти, Марта? – Очень. Я боюсь смерти. Твоей смерти. Папиной. Марка. Особенно Марка. Не своей. – Потому что сама ты умереть не можешь. Либо ты есть, либо некому бояться. – Не уходи. – Не уходи.

Я стою с сигаретой на балконе. Когда я на балконе, значит, я думаю, входить ко мне нельзя, дочь знает это, и входит. Я вижу своё отражение в стеклянной двери. Огонёк. Дыма нет. Вдох и выдох.

На потолке, над полкой – красная лампочка.

Я подумала: «Красная». Я подумала: «Лампочка». Став словами, она перестала быть только картинкой. И превратилась в нечто, роднящее её со всеми остальными лампочками, со всем красным и моей памятью. Я могла бы записать её на листке, взяв ручку. Я могла бы записать мамины глаза. Два слова: «Мамины» и «Глаза». Нет, не могла бы.

– Марк, – прошептала я, уверенная, что он не расслышит. – Я буду, пока ты будешь. Так и знай.

– Я знаю, – он ответил. – Потому тебя и трясу. То пела, то слова не скажешь. Тишина в тебе – не то, что во мне. Из тебя она звучит ужасно.

Протянул мне руку через проход, а я за неё ухватилась. После чего уснула ещё раз. На сей раз зонтик Оле-Лукойе был чёрным.

Подъезжали под вечер. Собрав наши вещи (главное, гитара, остальное само собралось), кинув, комом, постельное бельё возле проводницы, брат утащил меня в тамбур. Накуренный воздух глушил лёгкие. Удары по шпалам, точки и запятые, били в виски.

– Послушай, – сказал Марк, – слышишь? Будто бы кто-то кричит, но не может сложить мелодию. – Четыре ноты, чередуясь, гудели. Где-то высоко и далеко. – Лесные нимфы зовут тебя, – я пихнула его локтем в бок. – Эй, да послушай же! Упустишь возможность помечтать?

2
{"b":"791356","o":1}