Были и те, кто решил, что его стоит использовать.
Камень действительно использовали в течение всех этих лет. Обычно туда приходили наши ведьмы – освящали чучела и коз, надеясь умилостивить стихийные силы, которые испокон веков жили в наших верованиях и обычаях.
Иногда находили и тела – старики, умершие от естественных причин; дети, которые вечером отправились в кровать, а проснулись лежащими на плоском камне, не имея понятия, как там очутились. Порой несколько костей. Обычно кости принадлежали животным, но не всегда. Камень оставался в глухих чащобах округа Поттс, неподалеку от реки, и какие бы доводы ни приводили, он всегда будет здесь.
– Что случилось? – спрашиваю я Драбса.
Я жду, поскольку Драбсу это нравится. Когда он в настроении и максимально сосредоточен, всегда заставляет ждать. Мы выпиваем еще по чашечке кофе, пока близится полдень. Тени становятся более четкими. Если кто-то случайно пройдет мимо, он может решить, что мы просто отдыхаем.
Вскоре, однако, его колени начинают дергаться, а пальцы – постукивать по столу. Нервные тики один за другим проходят по лицу. Так действует повышающийся в его крови сахар.
– Так, – говорит он, – на чем я остановился?
– Мать Доди, с руками, полными болотной травы, змеиной кожи, ягод и тому подобного, нашла у плоского камня девочку шести, семи или, возможно, восьми лет.
– Да.
Я вижу, что он удаляется от меня, дюйм за дюймом, пуговица за пуговицей медленно расстегивая рубашку. Не я на этот раз обрушил на него Святой Дух. Это все утренняя красота и слишком большое количество сладкого.
Мне нужно услышать остаток истории. Я встаю, опрокидываю стол в сторону и хватаю Драбса за рубашку левой рукой. Правую кладу ему на лоб, словно пытаясь удержать его мысли внутри бушующего мозга.
– Драбс, ты можешь кататься голым по оврагу, сколько душе угодно. Но позже.
– Нет, нет, я…
– Расскажи мне, наконец, о девочке. Это может быть важно.
– Почему?
– Давай, говори, – настаиваю я.
Несмотря на растущий эффект кофеина с сахаром и приход языков он останавливает свой взгляд на мне, и я чувствую, что Драбс немного приходит в себя. Он еще несколько секунд остается спокойным, пока я снимаю с него одежду. Моргает, будто видит меня впервые.
– Вельма Кутс идет посмотреть на тело, неуверенная, точно ли это ребенок.
– Неуверенная?
– Это могло оказаться хорошо сделанным пугалом. Ты знаешь, как их делают. Но она держала большой леденец на палочке, такой радужный…
– Я понял.
– …радужный. эти концентрические цвета, они кружатся на свету, вращаются, вращаются….
– Оставайся тут.
– …с этой Вельмой Кутс, роняющей свои мистические товары, ягоды, болотную живность и прочее. И она бежит вперед с криком.
– Потому что это не чертово пугало.
– Конечно нет, это ребенок. Девочка, я же сказал. И она, разбуженная криками, поднимается с плоского камня…
– Так она жива?
– …и протягивает свой леденец на палочке, словно обороняясь, вот так, вот так, два дня в грязи, и с собой нет никакой еды, кроме этого леденца. Не может сказать, как ее зовут, или просто не способна выговорить имя.
– Но с ней все в порядке?
Он кивает, глядя в мои глаза так же пристально, как я вглядываюсь в его. Рука, которую я держу у него на лбу, начинает нагреваться, словно я положил ее на печку.
– Да, – говорит Драбс, – с ней все в порядке, она живет в городе с Лили, пока шериф пытается узнать, кто она такая и откуда.
Я снимаю с него рубашку и становлюсь рядом, а языки слетаются к нему отовсюду. Он крутится и изворачивается, словно кто-то кидает в него спички. Языки слизывают его личность, пока он не становится просто сосудом, выкрикивающим что-то непонятными словами мучеников. Святой дух входит в него, пока он корчится на полу в кухне. Здесь слишком много острых углов, поэтому я открываю заднюю дверь и выпускаю его на двор, где он приводит в ужас пролетавшего мимо ястреба. Драбс бьется в судорогах рядом с амбровым деревом и мимозой, спугнув сидевших в кустах бакланов.
Я иду обратно к пикапу. Но прежде чем уезжаю, он говорит еще одну вещь, которую я в состоянии понять.
Я останавливаюсь и оборачиваюсь. Голос у него ясный и спокойный, несмотря на сотрясающие тело судороги:
– Скоро карнавал.
РАЗ В НЕДЕЛЮ или около того я провожу день на фабрике.
Чувствуется, с какой злобой рабочие относятся к этому месту и как сама фабрика подпитывается их бешенством, чтобы продолжать работать, год за годом.
Иногда выразить свой гнев и фрустрацию негде, а иногда, к счастью, такое место есть.
Пол, бригадир, точно знает, как вести себя со мной. Он говорит «доброе утро» и держится от меня подальше. Мое рабочее место, которое до меня принадлежало моему отцу, деду и прадеду, не имеет никаких, говорящих о нас примет. На стенах нет царапин и пятен, а столетний дубовый стол выглядит совершенно новым. Ничего не напоминает ни о владельцах, ни о традициях. Здесь лежит та же пыль, что и последние восемьдесят лет, и я дышу ею, как дышали они, вдыхаю снова и снова.
На самом деле этот кабинет – одно из немногих мест, где я чувствую себя довольным жизнью. Стою у окна с видом на фабричный этаж и смотрю, как рабочие совершают последовательность движений, которой их научила моя семья. Движения сложные, но повторяющиеся; грохот механизмов не только оглушает, но и успокаивает.
Мой прадед постановил, что на производственном этаже нельзя говорить. Это правило работало семьдесят лет, пока я его не отменил, для чего мне пришлось заполнить тридцать семь страховых форм. Прадед не думал, что продукция пострадает, если работники будут разговаривать друг с другом, но знал, что число страховок увеличится, если они перестанут полностью концентрироваться на своем деле. Этот механизм мог затянуть руку за три секунды. И мой прадед был прав.
Но все же мои предки никогда не сидели на этих скамейках, ежедневно выполняя одну и ту же, смертельно скучную и утомительную черную работу, а я сидел. Все четыре года учебы в колледже провел среди этих мужчин и женщин, по очереди обучаясь работе на каждом механизме и не разговаривая. Ничего, кроме отрывистых ударов металла и флуоресцентного света, которые не давали погрузиться в бесконечную глубину собственных мыслей и безумной скуки.
Они относятся ко мне с почтением или, по крайней мере, делают вид. Они машут мне, и я машу в ответ. Здесь двенадцать сотен человек, и я стою выше всех в иерархии. Мой взгляд их смущает: не как работников, а как моих соседей. Я заставляю их краснеть.
Фабрика платит высокие страховые взносы, но теперь поверх звяканья шестеренок снова слышны голоса. Болтовня доходит до самых дальних стропил. Хихиканье, сплетни и пересказ грязных анекдотов, выражение людских потребностей и первобытных инстинктов. Это просто человечно.
Смешки и флирт, обсуждение шампуней и крема от морщин. Они судачат о рыбалке и охоте, о том жутком футбольном матче прошлым вечером, об обезжиренных картофельных чипсах, оцарапанных деснах, плохом молоке, детском параличе и о многом другом, всегда о многом другом – о компании Sears & Roebuck, политических платформах; об этом странном пятне на спине, похожем на профиль губернатора; о жареных сомах; молитвах, обращенных к Иисусу и Валенде – и еще о многом, потому что должно быть множество всего, на что нельзя просто закрыть глаза: о застарелой сердечной боли; о том, что Глория забрала детей и живет с этим автомехаником на другом конце города, – как его зовут, Вербал Рейнс? Этот, да, паршивый придурок, и он, ты знаешь, и есть придурок, что убивает ее мужа Гарри. Но ты не должен называть его придурком, Гарри! Не его вина, что Глория ушла от тебя, это было через шесть недель – это не херня, нет, это далеко не херня.
Порой раздаются и крики – это правда. И ожидаемо. На каком-то уровне их ждут как своего рода развлечения. Мы не имеем ничего против.