— Не нравится мне это, — шепчу я, но Джуно-Джейн уже все решила. Она достает монетки — ровно столько, сколько надо, — а заодно и узелок со своим дамским нарядом, а остальные вещи вручает мне.
Мы тебя прямо тут подождем, на улице, — говорю я нарочито громко, чтобы дама услышала. А потом шепчу Джуно-Джейн: — Как только зайдешь внутрь, поищи черный ход. Видишь вон там, за зданием, пар поднимается? Должно быть, там ведра выплескивают и одежду стирают. Когда закончишь, выходи с той стороны, чтобы она тебя в дамском платье не видела.
Я хватаю за руку мисси Лавинию и увожу в сторону, а потом решаю поискать кого-нибудь из цветных, чтобы расспросить у них о мистере Уошберне. На тротуаре стоит худощавый темнокожий мальчишка — на вид ровесник Джуно-Джейн — и зазывает прохожих, желающих почистить обувь. Я подхожу к нему и задаю свой вопрос.
— Может, и знаю, но задаром не скажу, — говорит он. — Вот только если обувь захочешь почистить. Хотя твою и чистить ни к чему — слишком ветхая. Но если дашь мне пять центов, я попробую, только не тут, а в переулке. А то белые, чего доброго, решат, что я обслуживаю чернокожих, и побрезгуют мной и моими щетками!
Ничего-то в этом городе не бывает бесплатно!
— Ну что ж, тогда поспрашиваю в другом месте, — говорю я. — Если только не хочешь меняться.
Глаза на его смуглом лице тут же превращаются в щелки:
— Меняться на что?
— Есть у меня одна книжка, — говорю я. — Туда записывают имена родственников, пропавших во время войны или проданных до освобождения. У тебя никто из родных не пропал? Можем их в книгу добавить. И я буду о них расспрашивать местных, пока путешествую. А если у тебя есть три цента на марку и пятьдесят на объявление, то можно даже написать письмо о своих родных и отправить его в газету «Христианский Юго-Запад». Ее рассылают по всему Техасу, Луизиане, Миссисипи, Теннесси и Арканзасу, чтобы в церквях зачитывать перед паствой, — может, кто и отыщется. У тебя никто не пропал?
— Нет у меня никакой родни, — говорит мальчик. — Матушка и отец погибли от лихорадки. Я их даже не помню. Некого мне искать.
Кто-то дергает меня за штанину. Я поворачиваюсь и вижу темнокожую старуху, сидящую, скрестив ноги, у стены. Она плотно закуталась в одеяло, а горб у нее на спине такой огромный, что ей даже не поднять голову, чтобы как следует меня рассмотреть. Взгляд у нее затуманенный и отсутствующий. На коленях стоит корзинка с пралине, а на ней — табличка, которую я не могу прочесть, разве что некоторые буквы. Кожа у нее темная и потрескавшаяся, точно старый ремень.
Она хочет, чтобы я подошла поближе. Я сажусь рядом на корточки, но мисси Лавиния недовольно дергает меня за руку.
— А ну отстань! Стой себе и жди! — осаживаю я ее и перевожу взгляд на старуху. — Я не могу купить ваши конфеты. Охотно бы, но не могу. — Бедная старушка, вся в лохмотьях! Мне ее очень жаль.
Голос у нее такой тихий, что приходится нагнуться к самым ее губам, чтобы сквозь грохот телег, крики погонщиков, стук копыт разобрать слова.
— У меня пропали люди, — говорит старуха. — Ты поможешь мне их отыскать? — она тянется к жестяному стаканчику, стоящему у ее ног, встряхивает, прислушивается. Судя по звуку, внутри несколько центов, не больше.
— Оставьте деньги себе, — говорю я. — Мы вас запишем в нашу Книгу пропавших друзей. И всех встречных расспросим, не видели ли они вашу родню.
Я подвожу мисси Лавинию к стене и усаживаю на выкрашенную скамейку, стоящую рядом с окном. Мисси белая, так что ей наверняка можно тут сидеть.
Потом возвращаюсь к старухе и опускаюсь рядом с ней на колени:
— Расскажите мне о своих близких. Я все запомню и при случае запишу в нашу книгу.
Старуха представляется Флоридой Джонс. И пока где-то неподалеку играет музыка, пока по тротуарам прогуливаются горожане, а молот кузнеца выводит свою извечную песнь — бам-дзинь-дзинь, бам-дзинь-дзинь, — пока фыркают лошади, вылизывая друг другу морды и лениво перебирая ногами у коновязей, Флорида рассказывает мне свою историю.
А когда заканчивает, я повторяю все слово в слово: называю по именам семерых ее детей, трех сестер, двух братьев, перечисляю, куда их от нее забрали и кто это сделал. Жаль, что я сама не могу всего этого записать. При мне — книга и огрызок карандаша, но я пока знаю слишком мало букв. И не умею толком держать карандаш.
Флорида касается тонкими, холодными пальцами моей руки. Шаль сползает с ее плеча, и я вижу клеймо на коже: «Б» — беглянка. Не успев опомниться, я касаюсь отметины.
— Я пыталась найти их, моих детишек, — говорит она мне. — Всякий раз, когда кого-то забирали, я шла искать. Искала, покуда могла, покуда меня не находили патрульные или ищейки, а потом притаскивали домой, будь он проклят, к муженьку, с которым мне приходилось жить вопреки моей воле. А после наказания масса мне всякий раз говорит: «А теперь заделай-ка еще одного ребеночка с этим твоим, не то плохо будет…» — и муженек мой на меня накидывался — и вот я уже опять обрюхачена. Но я всех малюток моих любила всем сердцем. И всякий раз, когда у меня кто-то рождался, масса говорил: «Флорида, уж этого-то точно тебе оставим». Но потом, как только ему не хватало деньжат, он их всех продавал. И говорил: «Что поделать, Флорида, слишком уж он был хорошенький». А я сидела и плакала, лила слезы ручьями, покуда не появлялась возможность сбежать и начать поиски.
Она спрашивает, не смогу ли я написать за нее письмо и отправить его в газету «Христианский Юго-Запад». Старуха протягивает мне жестяной стакан с монетками.
— Тут на объявление не хватит, — говорю я. — Но можно пока просто письмо подготовить. К тому же еще совсем рано. Может, с нашей помощью вы весь свой товар распродадите и…
В этот момент я замечаю на улице какой-то переполох и осекаюсь. Я слышу крики, а в следующий миг повозка едва не сшибает кого-то. Лошадь, запряженная в нее, наваливается на вожжи, рвет тонкие кожаные ремни и летит назад, беспомощно размахивая копытами в воздухе. Остальные лошади из упряжки испуганно дергаются, тянут в разные стороны и срываются с ремней. Одна врезается во всадника на тонкошеем гнедом жеребце — таком юном, что ему еще рановато ходить под седлом.
— Тпру! — кричит мужчина, натягивает поводья, а потом бьет костлявого скакуна шпорами и заодно хлыстом. Жеребец опускает голову, встает на дыбы и чудом не задевает мисси Лавинию, успевшую вскочить со скамейки. Она стоит посреди улицы и пялится прямо перед собой. Лошади, запряженные в повозку, продолжают тянуть в разные стороны, а кучер тщетно пытается их успокоить. Повсюду носятся люди и собаки. Мужчины кидаются к коновязям, надеясь удержать своих скакунов, а те из них, кто уже успел высвободиться, несутся по улице, таща за собой сорванные поводья.
Я подскакиваю и опрометью кидаюсь к жеребцу, который успел уже поднять клубы пыли, молотя воздух копытами. Мисси стоит совсем близко, но ей и в голову не приходит отойти.
Кто-то с тротуара кричит:
— Вот те раз! Глядите, как брыкается!
Я успеваю добежать до мисси Лавинии как раз в тот момент, когда жеребенок наконец приземляется на широко расставленные ноги, падает на колени и заваливается на бок, а потом перекатывается вместе со своим всадником, который изо всех сил держится в седле.
— А ну вставай! — кричит он, когда наконец снова оказывается сверху. — Подымайся на ноги, ты, нескладеха куцехвостая! — он бьет своего скакуна по морде и ушам, пока тот наконец не встает, а потом накидывается на мисси Лавинию: — А ну пошел прочь! Ты мою лошадь напугал! — он хватается за веревку, висящую у него на седле, — должно быть, хочет ударить ею мисси.
Она вскидывает подбородок, скалится и шипит на него.
Я пытаюсь оттащить ее на тротуар, где мужчина нас не достанет, но она не двигается с места — просто стоит, как вкопанная, и шипит.
Удар обрушивается со страшной силой. Веревка, со свистом рассекая воздух, задевает меня по плечу, бьет по кожаному седлу, лошадиной плоти и всему, что только встречается на пути. Всадник разворачивает жеребца, но несчастное создание, округлив от ужаса глаза, артачится, фыркает и громко ржет. Его заносит в сторону, он кружит и трясет головой, а потом влетает в мисси Лавинию. Она падает в грязь, а я приземляюсь сверху.