Теперь я стоял перед ней, в нескольких шагах, зная, что она не обратит на меня внимания, пока я не заговорю, и возможно, даже если заговорю, она один раз посмотрит на меня вот так, что мне больше не захочется произнести ни слова. Мучаясь с наиболее удачным подбором слов, мы вот так и застыли: почти опустевший вокзал с бесконечно высокими сводами, в помещение задувает с улицы ветер, одновременно повечерело и похолодало, Эль лежит каменной статуей на сиденьях и хоть бы бровью повела в мою сторону, а я, опустив руки, опустив голову, запрятав кулаки в карманы (потому что стыдно), таким наивным дураком стою поодаль от нее, захлебываясь в собственных излияниях языка и речи, не говорю ей ни слова – все на лице, но я не вижу свое лицо, и даже в этом я одинок и нем.
– Эль…
Господи! Каких усилий эти всхлипы мне стоили! Она повернула ко мне свое мраморное убитое, будто бы наркотически зависимое лицо, эти глаза, которые не моргали и втаптывали меня в землю под своим давлением – она даже ничего не говорила, ей и не нужно было говорить, она только смотрела, а я ждал, опустив взгляд в плитчатый пол, потому что и секунды не мог вытерпеть тяжести ее глаз. Я ожидал от нее приговора, который либо окончательно раздавил бы меня под небесными сводами, либо спасения, такого вот утешительного и многострадального, что мы обнялись бы с ней и забыли обо всем плохом, но нет – она лишь продолжала смотреть.
– Эль, если ты хочешь хоть что-то сказать…
– Отвези меня домой, – таким сухим, действительно жестоким женским голосом проронила Эль, что мне стало вдвойне не по себе.
Что уж говорить – это была все та же Эль, только хуже, многострадальнее, более испорченная версия моей той самой глупой детской любови, что и говорить. Все та же Эль, что осталась на конвертах в графе имени-фамилии, мелькала иногда подписью в конце письма, наверняка принадлежа кому-то, но никогда не мне, Эль-встреча-раз-в-месяц и все равно опаздывает, какие-то дела, недомолвки и обратно в тень, Эль на устах младенцев, силившихся прочитать молитву, Эль в односложной ругани грешника через секунду после высвобождения – неуловимое влажное «ль» засыхало в ложбинке языка, как несформированная до конца мысль.
Когда она повернулась ко мне лицом, я смог прочитать все, что претерпело и видело это болезненно-бледное лицо, все стадии рождения и тления человека внутри, заключенного оболочкой глаз. То, что она пустилась во все тяжкие за годы моего отсутствия, не подвергалось сомнению. Черт! И это с ее-то неугасаемым оптимизмом! С корабля в бордель. Глядя только на ее лицо, можно было в действительности оценить жизнь в городе. Впалые щеки, висевшие на острых, как бритва, скулах, оттекшие глаза, будто это был первый день, когда она легла спать, а ее некогда украшавший лицо прямой нос превратился в нож, раскромсавший в сетку потрескавшиеся губы, когда-то до упоения влажные. Черт возьми, и это была Эль! Единственно, для чего она могла позвать меня обратно в Ашту – теперь мне виделось – только для того, чтобы умереть с ней в этом городе.
Она ничего больше не говорила, а когда с трудом поднялась с моей помощью, театрально рухнула мне в руки, так и не проронив ни слова. Ее некогда зеленые глаза напрочь выцвели; взгляд стал тяжелым, а веки полностью не раскрывались, чтобы океан, ими сдерживаемый, не выплеснулся из своих берегов, пока она пыталась признать во мне хотя бы знакомого и друга. Я усадил Эль обратно на сиденье, не расспрашивая ни о чем, и в таком духе мы просидели еще несколько часов, погрузившись в дремоту. Долгое время ее прерывистое дыхание было единственным признаком жизни в ее измотанном теле, так что я и не думал, что мы сегодня уже заговорим. Если я ждал, когда Эль хоть немного наберется сил, то окружающие, такие же мертвые тела, казалось бы, всю жизнь находились в режиме ожидания, и этот зал для них был символическим саркофагом, в котором можно было спрятать тела. Прождав еще немного, мы сами могли бы врасти в сиденья, глубоко пустив корни в основание вокзала, дожидаясь новой эры, нового высвобождения…
– Так чего мы сидим?! Я тебе сказала, отвези меня домой, что непонятно? – вдруг взъелась она на меня, от чего я немного опешил.
– Тебе ведь только что плохо было… – начал было я, наконец найдя повод заговорить с ней.
– Плохо?! Мне – плохо?! – она осмотрелась, точно осознав, как и я, что вокзал не лучшее место для таких речей, а затем, взглянув на меня (этого было достаточно), процедила: – Отвези меня домой. Быстро.
И вот я уже выбрался в пыльный город искать в мирской суете такси, пока Эль дожидается в зале ожидания ровно там, где я ее и оставил. Вся привокзальная площадь едва ли не тонула в мешанине таксистов, что загорланили как чайки при виде меня, да еще и я, с такой нелепой котомкой в руках, что вроде и стыдно, но именно по ней они и узнали, что мне нужна машина. Еще раз пересчитав свои деньги, я наугад выцепил машину, одну из тех, что буквально загородили проезжую часть. Я хотел было пойти за Эль, как увидел, что она стоит где-то в недосягаемости, где-то в выси, на лестнице, с таким же миниатюрным как она чемоданчиком, смотрит куда-то вдаль надо мной, потом делает такой же невообразимый жест, подъезжает такси, конечно, уже не то, которое я заказывал, и мне, конечно, приходится договариваться со своим таксистом, что мы выбрали другую машину и т.д., и т.п. Он кричал нам что-то в спину, когда мы направились к другой машине, но Эль даже не оборачивалась, по ее лицу было видно, что она недовольна мной, но я почему-то не был уже удивлен и стал свыкаться с ее состоянием. Мы сели в машину, я тут же расплатился с водителем за две поездки вперед (я уже был уверен, что не остановлюсь у нее), сразу минус одна засаленная купюра номиналом в тысячу, вынутая из кошелька в его потные руки, и в этот момент я в голове прокручиваю, что это дорого даже для провинции, но Эль сама невозмутимость, ее реакция – полное отсутствие реакции, и ее внимание все время там, где-то за окном, и я даже не надеялся занять место в ее мыслях.
От вокзала шло три улицы, каждая из которых вела чуть ли не в разные концы города, и, как ни странно, контингент этих улиц разительно отличался друг от друга, начиная чуть ли не с первых домов этих улиц. Я надеялся, что Эль жила где-нибудь дальше по Вольной, и тогда бы мы прошлись по ней пешком от вокзала и не пришлось бы даже заказывать машину, или хотя бы на Ямской, вниз от вокзала, но мы свернули сначала на Багровую (это вниз от Ямской) и поехали в гору, все это время петляя среди грязных узких богом забытых улочек, продуктовых будок и детских площадок, на которых никто не играл, а потом вырулили на широкую Белку, что уводила из города, и которая, кстати говоря, неизбежно пересекала Лесную через Удочную и вела-таки к моему дому, чего я, откровенно говоря, и побаивался.
Мы все катили по Белке, все дальше и дальше от плато, от цивилизованного мира, от всего мира вообще и почти затерялись в трущобах, пока нас не вынесло на Удочную, характерной чертой которой были покосившиеся друг на друга многоэтажки под луной и отчетливо прорезавшаяся ущербность во всем, на что падал взгляд. Чем дальше мы были от вокзала и центра, тем сильнее проступало то, чем действительно жил город, и то, что мы видели, было до ужаса убого.
Мы подъезжали к неприметному двухэтажному дому, когда Эль слегка кивнула в зеркало. Машина остановилась, и вот у меня выдались последние несколько секунд, чтобы с ней объясниться, прежде чем никогда ее не увидеть.
– Эль, выслушай меня…
Она посмотрела на меня так, как смотрела всегда, когда ей не хотелось говорить о чувствах, и уж тем более о моих чувствах. Но что мне было до этого?! Я видел ее в первый и, наверное, последний раз за три года, и вот она сидит передо мной, даже не смотрит в мою сторону, что-то разглядывает в немытом окне, в полной падиковой тьме, и уже готовая покинуть салон автомобиля, а я все вожусь с собой, со своими трехлетними просроченными чувствами и пытаюсь выдать ей что-то.