Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Наконец долгожданная встреча закончилась: калитка сокрушительно захлопнулась, бормотание смолкло, шаги отдалялись от меня, а прерывающееся собственное дыхание – все, что осталось со мной помимо боли. Сумерки изодранным плащом накрыли меня. Я ничего не видел, а вселенское Ничто не замечало моего существования. Земля подо мной пропиталась разбавленной жижей, вонью и… теплой кровью. Подобно чему-то слепому и только что рожденному я инстинктивно полз к тому месту, где лишь недавно горел тусклый свет. Под руку попадались опорожненные бутылки и битые стекла, что говорило о верном направлении, и я в конце концов забрался на своеобразную скамейку, где недавно сидел Он. Горькое осознание медленно приходило вместе с потерянной чувствительностью, и только тогда, когда брызнули первые слезы, я полностью проникся произошедшим. Как бы мерзко ни было это признавать, но душу залихорадило от жалости, и я упивался ею – самозабвенно и упоительно. Подставить другую щеку – в этом есть что-то от алтарного животного.

Я провел остаток ночи на скамейке-колодце, на которой излил из себя все, что накопилось за прошедшие дни. Что-то опять тревожило меня, что-то пыталось пробудить, дергая за больное плечо. Отрывки слов vice versa доносились до меня.

Боже, Мориц, да у тебя кровь! Постой, ты же мертв… У тебя должны были быть причины. Твои раны неизлечимы… Не стоит смешивать себя с грязью. Не смог убить себя сразу…

Светало. Я, закинув перепачканный рюкзак через плечо, решился войти в небольшой двор: бычков было что песчинок, устилавших ковром путь до двери. Окружающий беспорядок едва ли резал глаз, когда я оказался в доме: прожжённое кресло стояло на том же месте, в прихожке, у входа, заваленное кульками, одеждой и прочим барахлом, на полу была разбросана обувь, об которую я старался не споткнуться, пока шел в свою комнату. Всюду окурки, окна занавешены, в воздухе ощущалась затхлость, что годами не выветривалась, из туалета несло дерьмом и вековой мочой – дух прокуренных стен и разрушения поселился в доме, что я когда-то любил – я удивлялся, почему он не успел сгореть, пока меня не было. Двери в мою комнату были на совесть забаррикадированы досками, так что я едва ли не психанул, пока пытался освободить проход. Оказалось, что дверные петли частично были выломаны, и доски просто повалились ко мне в комнату, когда я дернул за ручку. Моя берлога предстала в еще более жалком виде, чем несчастная прихожка: все, что можно было вынести из зала, вынесли подчистую за исключением разве что разваленного еще в эпоху моего отъезда дивана и поредевших книжных полок, которые были всего-навсего аккуратно прибитыми досками. Книг, впрочем, почти не осталось – страницы многих из них были вырваны, разбросаны по полу, некоторые из них были в помоях и еще непонятно в чем – этот ублюдок постарался на славу, чтобы превратить мою комнату в мавзолей, оставив целыми разве что голые кирпичные стены. Воистину, если бы стены могли говорить. Я завалился на диван, глотнув вековой пыли напоследок, и тут же забылся глубоким сном. Мне была до черта ноющая боль по всему телу, я забыл шлюху на Удочной и ее схожее моему состояние, мне было плевать, если б завтрашний день не наступил, а я и вовсе б не проснулся. Где-то в глубине души поднималось чувство, что я наконец дома.

II

Первый луч света растопил непроглядную тьму рассудка-утопленника, принеся с собой первобытный поток необузданных мыслей – мыслей тяжелых, всплывающих из самых глубин. Сознание было похоже на блики полностью прозрачной воды в пруду. Один кратчайший миг, растянувшийся в бесконечность, когда у меня не было представления о том, кто я, где нахожусь, в каком временном промежутке – зияющая дыра на месте памяти, заштопанная неумелым портным, где я – лишь собственная тень, а место моего пребывания – вся вселенная. День недели как попытка затолкнуть свое лишнее тело во временные рамки. Одно лишь мгновение отделяло от монотонной канвы – мгновение исключительности нового дня. Щелчок пальцами, ослепительный свет, и я Здесь.

Психоделический белый постепенно тускнел, пока не приобрел форму нищенских и убогих в своей природе стен, о которые разбивались первые мысли. На месте обоев – потрескавшийся кирпич цвета запекшейся крови, лаконично рассказывающий немую историю всем тем, кто готов слушать. В этой комнате, кажется, заключен весь мой мир.

Неизвестное утро.

– Мориц, ты идешь? – прогудело по осенним трубам что-то далеко и сверху.

Этот горланящий набор звуков принадлежал Ему. Никаких имен для Него, только «Он». Он не имел имени с тех пор, как я убил Его, но Его тело продолжало вставать по утрам изо дня в день, встречая новое утро с одних и тех же фраз, которые Он не уставал повторять. Какого черта я продолжал терпеть Его в своей жизни? Не могу ответить на этот вопрос и по сей день. Наверное, дело в привычке и инстинктивной терпимости, которую невозможно было пересилить.

– Мориц, я опаздываю, – гул и треск из трубки в телефоне.

Мориц, сегодня четверг или пятница, ты идешь? Мориц, по твоей глупости, Мориц, по твоей невнимательности, я – Мориц. Мориц, твоя семья отвернулась от тебя, но не стоит забывать, что я и есть твоя семья. Мориц, кровные узы – узы рабства – они объединяют нас, эта паршивая кровь разделена на нас двоих от единственной ветви. Мориц, ты можешь отвернуться, но я все равно смотрю тебе в глаза, потому что кровь, кровь, кровь. Будь проклят весь твой род, Мориц.

За окном всего лишь утро, а солнце уже клонилось к горизонту. Я вижу сон во сне и приму действительность за ложь, когда проснусь. Только бы сохранить это чувство, когда мой сон начнет трещать по швам.

Я пытался собрать себя по частям – хоть с того дня, как я приехал, и прошло чуть больше двух недель, тело ломило так, будто ночной эпизод повторялся ежедневно, заканчиваясь каждый раз одинаково. Времени, пока Он соберется, было предостаточно, и я подумал чем-нибудь занять себя, пока Он бесцельно слонялся из комнаты в комнату в поисках пачки сигарет, которую он оставлял по старой привычке на кухне, на холодильнике. Пошарив рукой вокруг дивана, я нащупал изодранную книгу, корешок которой разваливался чуть ли не от каждого моего прикосновения. Обложка начисто стерлась, часть рукописи была навсегда утеряна, а мелкий шрифт текста едва ли предрасполагал к утреннему чтению. Строки, однако, были такими недосягаемыми и необъятными, что расстояние между ними спокойно могло вместить мое крохотное «Я», чтобы затем захлопнуться и замуровать меня в прозе. «Деревья в парке огрузли от дождя, и дождь как прежде и без конца падал в озеро, простершееся серым щитом». Ветви, отягченные влагой, клонились к земле, так? Тяжелые ветви, непроглядные кущи, деревья, выстроенные в ряд: они мокнут, потому что идет дождь, а ветви… Черт, про ветви там не было и слова – только про дождь и деревья. Попробовать прочитать заново. Итак, «Деревья в парке огрузли от дождя, и дождь, как прежде и без конца падал в озеро, простершееся серым щитом». Гладкий серый щит, что точно по размеру накрывает озеро сверху. Нет! Представляется только серый щит на фоне мелких деревьев, за которыми наблюдаешь сверху, затем окружающий фон растворяется и перед глазами только щит: никаких деталей на нем, никакого цвета – только круг, внутри которого еще целое множество этих кругов. Теперь щит находится в окружении других щитов: контуры их размыты, но воображение имитирует их кучность. Бесцветные щиты, и я уже не гляжу на озеро, я стою перед шеренгой щитов, притиснутых плотно друг к другу. Возможно, где-то там и идет дождь, но он за пределами шеренги, а сами капли дождя схожи с опилками, что сыпятся на гладкую поверхность металла. И ни одной мысли об озере… Далее: «Там проплывала стая лебедей, вода и берег были загажены их белесовато-зеленой жижей». Минимум акцента на стае, лебеди априори белые, а их клювы гуашного оранжевого цвета – собирательный образ лебедя, но дело даже не в этом. «Белесовато-зеленая жижа». Белесоватый – в определенной степени белесый, беловатый или же тускло-белый. (Кто-то тем временем открыл дверь в мою комнату.) Я задумался: можно ли чему-то в комнате дать характеристику белесоватого? Мое внимание частично еще на страницах книги, частично и безуспешно связывает белесоватый и зеленый, чтобы образовать из них жижу, на берегу, вроде бы. Жижа… «Они нежно обнимались, побуждая серым дождливым днем…», незаметно погрузив ноги в жижу, которую они и не замечали ранее. Тем временем вторженцем, как и ожидалось, оказался Он, всячески пытавшийся мне докучать, что-то активно жуя и громко при этом чавкая. Погодя немного, Он присел на диван, ожидая найти подушку за спиной, но, не обнаружив ее, потому что все подушки были заняты мной, расположился с краю. Что-то там ноги в воде, желтая жижа, накрытый щит и голубки… Ой, не голубки, а лебеди. Тогда Он поднял с пола пыльное покрывало, подложил себе под голову и продолжил чавкать что есть мочи. Что там с лебедями? «Они нежно обнимались, побуждаемые серым дождливым днем, молчанием намокших деревьев, щитовидным свидетелем озера, лебедями». Что-то громко хрустнуло у Него во рту, наверное, хрящ, хотя издали кажется, что в руках у Него колбаса с хлебом. Черта с два я почитаю – я это сразу понял по его лицу, когда через секунду он спросит: «Ну что, Мориц, идем?» Хрящи лебедей, говорите? Деревья тяготились хлебной коркой? Дождливый день, говорите? Дерьмовый, скажу вам, день.

11
{"b":"787798","o":1}