Литмир - Электронная Библиотека

Мадам Лапьер была хороша собой: круглые щеки, длинные прямые волосы, темные брови над миндалевидными глазами и родинка в уголке рта, которую я издалека не заметила. С годами она стала одеваться строже и теперь носила жакеты с подплечниками и узкие юбки длиной до колена. Она происходила из известной в литературных кругах семьи: ее отец, писатель Ален Робер, был одним из так называемых immortels[3] – членов Французской академии. Этот старик с загорелым морщинистым лицом и сверкающими голубыми глазами мелькал на рекламных плакатах в метро, потому что постоянно писал очередную книгу об удручающем состоянии литературы и политики во Франции. Неудивительно, что его дочь вышла за многообещающего молодого политика, который потом стал министром культуры, – за моего отца.

В детстве мне приходила в голову странная мысль. Если Анук умрет, не удочерит ли меня мадам Лапьер? Возьмут ли они с папой меня к себе? Я проецировала на эту женщину собственную идеализированную версию матери – ласковой, нежной, заботливой. Анук учила меня презирать ее и даже запретила упоминать в доме ее имя, но наедине с собой я чувствовала необъяснимую тягу к ней. Я думала о мадам Лапьер с увлечением, граничащим с одержимостью. Я воображала, как бы она заботилась обо мне. Держала бы меня за руку, мерила бы мне температуру, когда я заболею, провожала бы меня в школу по утрам. Я воображала ее озабоченный взгляд, говоривший: Бедняжка, она потеряла мать.

А если умру я, что случится с Анук?

Чем больше я читала о мадам Лапьер, тем больше чувствовала, что интуиция меня не подвела: она оказалась скромной женщиной, не кичившейся своим происхождением. Да, она носила дорогую одежду, но она была не из тех, кто дает пространные интервью с сенсационными подробностями собственной жизни. О сыновьях она говорила с искренней любовью. Она описывала квартиру, в которую они переехали еще до их рождения, рассказывала, как они проводили лето с ее родителями в Дордони. На одной из фотографий она обнимала мальчиков с абсолютно блаженной улыбкой.

Той ночью мне впервые начали сниться сны, которые потом повторялись снова и снова. Мы с Анук плавали в бассейне без дна, и ей нужно было выбраться из воды. “Я должна отсюда вылезти”, – повторяла она, но подтянуться на руках у нее не получалось. Я подставила ей плечи. Она встала на них сначала одной ногой, потом другой и выбралась из бассейна. А я утонула.

2

Последние недели августа я помню с совершенно сюрреалистичной точностью. Помню, какую еду мы ели и какую музыку слушали, как жар тротуара просачивался сквозь подошвы моих босоножек, как тихо было в спящем августовском городе. Все наши знакомые уехали на лето.

Пыльный, неподвижный от зноя воздух в Париже становился грязнее обычного и резал глаза. На улице мне приходилось щуриться, потому что я постоянно забывала солнечные очки. Вентилятор гонял туда-сюда по квартире теплый воздух, и мы обтирались полотенцами. Открывали окно – ни дуновения. Выход за границы физического комфорта делал нас раздражительными. Я не понимала, как жители тропических стран вообще друг друга терпят.

В нашей квартире было два этажа. Второй, где размещались спальни, напоминал чердак – наклонные потолки, толстые брусья под ними. Спальни разделяла просторная ванная комната, выложенная черно-белой плиткой. В ней стояла ванна на когтистых ножках-лапах, а на стене висело старое зеркало. Мне нравилось видеть свое мутное отражение в поцарапанном серебре. В холодные месяцы, когда Анук экономила на отоплении, я представляла, что наш дом – это санаторий в Альпах, а я – больная туберкулезом пациентка.

Встав ногами на ее кровать и выглянув в окно, я видела весь наш район, тянувшийся от Люксембургского сада до площади Монжа. Мы называли его “наш пустырь”, потому что дорога до любой станции метро занимала пятнадцать минут. Мы ходили пешком, а папа приезжал к нам на машине.

Месяц назад совсем молодой умерла американская певица с длинными жгутами угольно-черных волос, и из радио лился ее низкий голос, обволакивая нас, хотя мы понимали далеко не все слова.

Моя лучшая подруга Жюльет уехала из города до сентября, и я почти все лето проводила в одиночестве. Недели перетекали одна в другую. Мы с Жюльет говорили по телефону и обменивались электронными письмами, в пылких, длинных и витиеватых выражениях описывая, как у нас прошел день. Она рассказывала о бабушке, больной раком, и о дедушке, который каждое утро сбегал из дома, чтобы позвонить своей любовнице из деревенской табачной лавки, где он покупал газеты. Жюльет никогда не видела моего отца, но знала, кто он такой. И тем не менее я не могла решиться рассказать ей о нашей встрече с мадам Лапьер. Вместо этого я рассказывала о фильмах, которые ходила смотреть одна, и о том, как проводила дни у фонтана в Люксембургском саду, наблюдая за кудрявым парнем-студентом старше себя. Я ждала, что он меня заметит, но для него я была слишком маленькой.

Социальная иерархия в моем лицее была определена раз и навсегда, и очень немногие могли похвастаться привилегией встречаться с кем хотят. Мы с Жюльет в число этих немногих не входили. К внешности это имело очень отдаленное отношение, потому что положение даже тех девушек, которые в одночасье расцветали, нисколько не менялось – они оставались непопулярными. Я думала, уж не уродина ли я. Я знала, что до красоты Анук мне далеко, но было интересно, так ли уж я непримечательна и есть ли во мне хоть немного ее света.

Несмотря на все то, что я писала Жюльет, на самом деле я вовсе не торчала в Люксембургском саду, надеясь, что тот парень обратит на меня внимание. Этим летом я практически туда не ходила, хотя там было очень тихо и безлюдно: в городе почти никого не осталось. Я боялась снова увидеть мадам Лапьер и избегала появляться около сада, в шестом округе. Вдруг она посмотрит на меня и что-то в моем лице меня выдаст? Вдруг я увижу ее вдвоем с папой?

Я сидела дома, читала, обмахивалась газетами, сохраняла фотографии мадам Лапьер и ее сыновей в папке под названием “другие”. Я ждала, что Анук снова заговорит о ней, но та как будто сознательно вычеркнула из памяти этот день. Меня бесило, что она живет дальше как ни в чем не бывало и даже не думает о нашей встрече с мадам Лапьер.

В утро своего семнадцатилетия я проснулась как от толчка. Раньше мне казалось, что это будет очень важный момент: я стану на год ближе к совершеннолетию, и всего год останется до окончания школы. Я потянулась под тонкой простыней. Мы ничего не планировали на этот день, и он обещал оказаться таким же пустым и унылым, как и все остальное лето.

Мы с Анук отмечали дни рождения без особого энтузиазма. Когда наступала моя очередь, я с самого утра вручала ей какой-нибудь небольшой подарок и говорила: “Joyeux anniversaire”[4], чтобы сразу со всем этим покончить. Во время празднований я чувствовала себя неловко – может быть, потому, что она не научила меня получать от них удовольствие.

Я бродила по квартире. Было ясно, что Анук уже встала. В раковине стояла ее грязная чашка, а ванна была мокрой – она приняла душ. Я слышала, как она разучивает слова у себя в комнате, но это был мой день рождения, и я хотела, чтобы она уделила внимание мне. Я постучалась к ней и громко позвала ее по имени. Она никак не отреагировала.

Меня вдруг охватили мрачные и противоречивые чувства.

Наконец дверь распахнулась, и я, вздрогнув, отступила назад. Кожа моей матери сияла. В это мгновение я возненавидела ее за то, что она не научила меня лучше ухаживать за собой. Кремами она со мной тоже не делилась.

– Ты же знаешь, что я работаю, – сказала она. Это прозвучало резко, но она злилась не так сильно, как я ожидала. – Что тебе нужно?

– Чтобы ты говорила потише, – ответила я. – Я пытаюсь читать.

Она помедлила с ответом, придерживая рукой дверь. Потом ее напряженные плечи расслабились, и она улыбнулась.

вернуться

3

Бессмертных (фр.).

вернуться

4

С днем рождения (фр.).

3
{"b":"787697","o":1}