Папа ел с большим аппетитом. Соленая треска, запеченная с картофельным пюре со сливками, была подана в маленьких кокотницах. Мидии покоились в соусе из белого вина с чесноком, который мы доедали ложками. Губы у меня щипало от соли. Папа заказал бутылку белого вина и налил мне бокал. Я пила алкоголь и раньше, но со взрослыми – никогда. Еще не сделав ни глотка, я уже чувствовала себя опьяневшей от еды. На десерт шеф-повар вынес нам crêpes suzette[14], которые папа всегда заказывал в ресторанах, и поджег ликер. Папа приподнял блинчики обратной стороной ложки, чтобы соус стек на тарелку и пропитал их снизу. Я чувствовала запах жженого сахара и апельсинов.
– Посмотри, какие края, – сказал он, поддевая их ложкой. – Похожи на кружево.
Когда мы уходили из ресторана, я чувствовала себя нормально, но уже в номере согнулась пополам от резкой боли в животе. Я побежала в ванную, склонилась над унитазом, и меня вывернуло наизнанку. Я разулась и разделась, бросая вещи одну за другой прямо на пол, – неряшливость, на которую дома я бы не решилась.
Зеркало занимало всю стену в ванной, которая была больше, чем моя комната дома, и, когда я шла из одного угла в другой, меня сопровождало мое отражение. Я остановилась и едва ли не впервые по-настоящему рассмотрела себя в зеркале; обычно я просто окидывала лицо беглым взглядом, пока причесывалась или мыла руки. Для моих лет у меня оказалась хорошо развитая фигура – бедра уже стали шире талии. Черты лица были мелкими и невыразительными, кроме разве что россыпи веснушек на скулах. И потом – рот. Я унаследовала губы Анук. Широкие, бледно-розовые. Когда она красилась, ее рот превращался в алую рану, такую яркую, как будто ее хлестнули по лицу. На лице взрослой женщины эти губы выглядели эффектно, на моем – гротескно. Я представила, как мой рот поглощает меня целиком. Как это должно было коробить – чувственный, пухлый треугольник на маленьком и узком лице.
Я долго стояла под душем, намыливаясь гостиничным мылом, и терла под мышками и между ног маленьким полотенцем.
Кровать была чудовищной ширины. Может, надо спать поперек? Я откинула край одеяла, залезла под него и легла почти на самом краю. Раньше я всю жизнь спала на односпальной кровати. Ночью я случайно закидывала то руку, то ногу в середину и тут же отдергивала, стоило мне коснуться холодной простыни. Это получалось невольно – вообще-то я должна была прийти в восторг от этой кровати и от ее размеров. Я прислушивалась к соседям сверху, к тому, как рядом, за толстой деревянной дверью, спит папа, но везде была глубокая тишина.
Мне удалось поспать кое-как, урывками, и разбудило меня заливавшее комнату солнце. Я забыла задернуть шторы. С кровати через окно были видны зеленые поля, разделенные темными изгородями. Я вспомнила, как папа вчера назвал меня своей крестницей. Его ложь потрясла меня – даже не потому, что это была ложь, а потому что он произнес это с абсолютной уверенностью, с какой говорят правду. Я прислушивалась, пытаясь уловить обман. И в отеле, и в ресторане с Пьером он говорил одним и тем же тоном. Может быть, считал, что я не совсем его дочь, пока он не указан как отец в моем свидетельстве о рождении. А может, так проявлялась его двойственная натура. Я перекатилась на другую сторону кровати, забыв о ее размерах, и вздрогнула от прикосновения холодной простыни к теплой коже.
Когда несколько часов спустя мы уезжали из отеля, администратор вышла из-за стойки и помахала нам. Шел дождь, и мы поспешили к машине. Папа вырулил с подъездной дорожки на усаженную деревьями аллею, а оттуда на шоссе.
– Ты хорошо провела выходные, ma chêrie? – спросил он.
Я уставилась в окно и сказала, что да.
Около часа мы ехали молча. По-прежнему глядя в окно, я почувствовала, как машина вильнула влево и наехала на маленькие бугорки, разделяющие полосы. Я посмотрела на папу, державшего руль обеими руками. Нам оставалось ехать еще около полутора часов или даже больше, если от Порт-де-Сен-Клу начнется затор. Он сказал, что ему нужно остановиться на обочине и поспать несколько минут. Мы затормозили на ближайшей стоянке для отдыха.
– Ты не спал ночью? – спросила я.
Он объяснил, что работал допоздна – готовился к важной встрече, которая должна была состояться на следующий день. Заглушил мотор и облокотился о дверцу.
– Всего пятнадцать минут, – сказал он, подпер лоб ладонью и закрыл глаза.
Через несколько минут он уже храпел. Я смотрела на него, пока он спал. Веки у него были бледными, почти белыми, а кожа на лбу – красной и воспаленной. Брови нахмурились, рот приоткрылся. Во сне он казался старше. Я подумала, что и мне, наверное, стоит поспать, но всякий раз, закрывая глаза, продолжала видеть его лицо. Я смотрела через лобовое стекло и ждала.
Проснувшись пятнадцать минут спустя, как будто в голове у него был будильник, он потер глаза и завел мотор. Еще минута – и мы снова ехали по шоссе.
– Когда ты была маленькой, – сказал он, – я приходил к тебе перед сном. Я знал, что ты ложишься около половины девятого. Я ужинал с Клэр и мальчиками, мыл посуду, а потом говорил им, что мне нужно вернуться в офис. Но на самом деле я шел к тебе. Я садился на стул возле твоей кровати. Иногда мог пройти час, два часа, а ты все не засыпала. Ты прижимала мою ладонь к своей щеке, а когда я, решив, что ты спишь, пытался ее высвободить, резко распахивала глаза. Ты с вызовом смотрела на меня из темноты – уйду я или нет?
Папа засмеялся и покачал головой.
– Однажды ты спросила, могу ли я отрезать руку и оставить ее тебе. Так и сказала: “Как здорово было бы, если бы можно было отрезать твою руку! Можешь идти, только ее мне оставь”.
Я продолжала смотреть прямо перед собой через лобовое стекло.
– Я не мог пошевельнуться, – сказал он, – ничего не мог сделать. Ты держала мою правую руку, а для чтения было слишком темно. Мне приходилось сидеть и ждать, пока ты заснешь. Но мне никогда не было скучно и я ни разу не захотел уйти.
После тех выходных я задумалась, что это могло значить для папы – открыто признать нас с Анук. Если он назовет меня своей законной дочерью, есть опасность, что об этом узнают другие – его жена и сыновья, его коллеги. Раньше я думала, что хорошо представляю, как мы все будем жить дальше, но теперь уже не была ни в чем уверена. Шеф-повар в ресторане знал обо мне, а значит, папа должен был рассказать правду близким друзьям и коллегам. Кто еще знал о нас? Я начала воспринимать себя как его тайну, а не как нечто несуществующее.
Каждый раз, заполняя анкету в начале учебного года, я писала “актриса” в графе, предназначавшейся для Анук, и оставляла папину графу пустой; я чувствовала неладное, но не могла толком объяснить эту смутную тревогу. У меня был отец, и, приходя к нам, он заполнял собой весь мой мир и даже затмевал Анук. Моя любовь к нему была всепоглощающей, абсолютной. Я помню, как он появлялся у нас в дверях после долгого отсутствия, когда я была маленькой. Это было похоже на трюк фокусника. Его присутствие озаряло все более ярким светом, чем присутствие матери, потому что она была со мной всегда и оглушала меня своей театральностью. Я отчетливо помнила время, проведенное с ним: тихие полуденные часы, обед в брассери с видом на Люксембургский сад, выходные в Нормандии – все заканчивалось, но запечатлевалось в моей памяти. А когда мы расставались, я прокручивала эти сцены в голове, пока они не становились всей моей жизнью, а не отдельными днями.
Я бы не рискнула произнести это вслух, но я была уверена, что мне принадлежит особый статус младшего ребенка и единственной дочери. Неважно, что мы его вторая семья, а Анук – его любовница, и неважно, что мое с ним родство не признано официально. Я появилась на свет последней, и это событие было свежо в его памяти.
Наша история не была похожа на историю Франсуа Миттерана, бывшего президента Франции, и его внебрачной дочери Мазарин. Мне хватало ума чувствовать разницу в масштабе. Миттеран проводил отпуск поочередно с обеими семьями, на его похоронах обе женщины и их дети стояли бок о бок; папины же миры существовали параллельно и никогда не пересекались. Иногда я думала, что ему, наверное, есть что терять, потому что он менее влиятелен и пока только строит свою политическую карьеру.