– Ты бы, Вася, хоть говорил, сколько стоит чего. А то меня одолевают, – жаловалась Катерина.
– Сами сообразят.
И вправду, за работу приносили яички, молоко, а то и просто обещали «подмогнуть, когда надо».
– И как это он всё умеет? – удивлялась Аксюта Васяева. – Мою пахтонку три мужика смотрели, а он сделал.
Аксюта забежала за углями для утюга, да невольно задержалась – поговорить охота.
– Руки соскучились по делам, вот и вся разгадка. Его теперь не остановить, я знаю. Семь лет в госпиталях – не фунт изюма, – отвечала мать Шурки.
– Неужто прямо все семь лет? – ахнула Аксюта.
Она приехала жить из соседней Покровки и многого не знает.
– Семь лет, но с перерывами, – поправилась Катерина. – За всё время года три пожил дома, приезжал, а как раны открывались – снова в госпиталь. В пятидесятом, помню, чуть не год пробыл.
– Приезжал… – протяжно повторила она, – а то бы откуда моим ребятишкам взяться. Вон они – свидетели мои.
– Туберкулёз костей, а вы такое, – округлила глаза Аксюта, – настрогали с Василием.
Отца нет в избе, он, позавтракав, ушёл в свой сарайчик и оттуда уже слышен стук его неутомимого молотка о жестянку.
Шурка смотрел на Надюху с Петькой, которые были заняты своим делом: отвоёвывали друг у друга место в углу за столом – там лавка шире и рядом окошко, и думал: «Они свидетели, а я – кто? Свидетель чего?»
Эта мысль возникла случайно и он не знал, что с ней делать.
Она крутилась и не уходила из головы. Ему стало стыдно. Неужто мама догадается, что он так может думать? «Только бы Аксютка, только бы она так не подумала и не спросила маму, ведь не глупая же совсем». Он поднял голову и увидел розовое, молодое Аксютино лицо, её озорные глаза.
– Ох, и ребятишки у тебя молодцы! Все такие разные! Эти белявые, а Шурка – чернявый и волосы вьются. Вот погоди годков десять: все девки твои будут, ей-богу, – говорит она заразительно, – вишь какие у тебя губы толстые!
Шурка, не зная, как себя вести, сидел молча.
– Аксютка, уйди, а то я тебя сейчас ухватом охажу, глупости разводишь, – весело шумнула Шуркина мать.
– Всё-всё, всётышки, и так угли мои тухнут!
Подхватила с шестка свой чумазый чугунок и через секунду была в сенях. А чуть позже её голос уже доносился со двора – она разговаривала с Василием Фёдоровичем. И чему-то опять громко смеялась…
Зимним вечером
У Головачёвых играли в лото. Шурка был рад, что остался ночевать у деда. Ему нравилось смотреть, как играют, а иногда случалось и самому участвовать. Играли спокойно и дружелюбно. За окном синел февральский поздний вечер. Замёрзшие окна и подвывание ветра делали особенно уютной большую переднюю, где шла игра. Игроки сидели за столом посредине комнаты, а Шурка лежал на кровати и наблюдал за взрослой забавой.
Сегодня пришёл Сашка Мазилин и всё стало немножко по-другому. Смешливый и необидчивый, он всегда в центре внимания. Мешочек с бочонками у Мазилина.
– Козьи ноги! – зычно провозглашает Сашка.
– Говори по-людски, – сердится Пупчиха, соседка Головачёвых.
– Одиннадцать, – подсказал дядька Серёжа, оставивший свои учебники ради игры.
– Сашка, ты какой-то неправильный, – паникует Пупчиха, – брось люсить!
– Салазки! – продолжает «кричать» Мазилин.
– А это у нас что? – вновь переспросила суматошно Пупчиха.
– Шестьдесят шесть, – поправился Мазилин и продолжил: – Тудыль-судыль, что означает для неграмотных обнаковенные шестьдесят девять.
– Кончила, кончила низом! – радостно взметнула пухлые белые руки Пупчиха, – кончила, как ты ни хитрил-мудрил, Сашка!
У неё при небольшом росте розовые, массивные, крепкие руки. Когда она сидит за столом, видны только голова, не такая, как у всех, – с кудряшками светлых, льняных волос. И эти чудные здоровенные руки-клешни. Во время её работы в пивном киоске на площади у продмага в окошечке видны лишь эти её руки и пивные кружки.
– Плакали ваши денежки. – Она по-детски причмокнула ярко-красными губами и ладонью смахнула медяки в кружку. – Ну, вот, пришла за закваской, Груня, а ухожу с пятаками, раз кислого молока нет.
– Э-э-э… Так нечестно, – вмешался Мазилин. – Объявляю ультиматум тебе, Нюра!
– Чевой-то? Ультиматом? Я и так этих матюгов-матов за день слышу – голова болит, пожалей!
– Вот ведь женщина какая ты, Нюра, некулюторная, – оседлав своего любимого конька – подурачить публику, сказал наставительно Мазилин. – Я говорю что? Или ты продолжаешь играть до последнева, или возвертай деньги на стол.
– Щас тебе! – лаконично, но непонятно сказала Нюра. И добавила: – Играйте без меня, вас народу здесь… курочке клюнуть негде.
– Да уж! – тянул Мазилин, – чураешься ты нас.
– Не балабонь, Сашка, – обронил Шуркин дед.
– Вот-вот, мне ещё закваску найти надо, к Микляевым сбегаю. И Пупчиха выкатилась сначала из-за стола, потом из передней и пропала в задней избе.
«Как лотошный бочонок, – подумал Шурка, – всегда бодрая, раздутая от удовольствия, свежая и выкрашенная лаком».
Игра в лото продолжалась. Позвали и Шурку. Он сел за стол около бабы Груни, пододвинувшей ему десять копеек. Три монетки по три копейки и одну погнутую копеечку, рядом насыпала горсть тыквенных семечек, чтобы закрывать цифры на картах.
– Поиграй вместо меня, – сказала она, – а я пока паголенки[1] надвяжу да пельмени с мороза принесу.
Семечки пахли очень вкусно и Шурка сразу же забеспокоился: выдержит ли соблазн?
«Кричать» пришла очередь дядьке Серёже. Он умел так быстро из горсти то громко, то тихо называть числа, что трудно было угнаться, пока не наступал по правилам момент, когда надо было доставать по одному бочоночку.
Возобновившаяся игра прервалась неожиданно. Хлопнула в сенях дверь и со сбившимся на голове платком, с краснощёким от мороза лицом вкатилась Пупчиха.
– А-а!.. – воскликнул Мазилин, – совесть заела, возвернулась!
Но Пупчиха его не слышала и, кажется, не видела.
– Ванечка, – подкатилась она к Шуркиному деду, сидящему за столом спиной к голландке, и заморгала часто своими круглыми глазами, – Ванечка, у меня в доме вор.
– Что городишь-то?
– Правду говорю. Я пришла, а замок на сенцах открыт. Я, это, ну, думала, что забыла закрыть сама, и прошла в сени-то, а дверь в избу приоткрыта. Чую, что-то не то, не могла я дверь-то зимой открытой оставить, верно ведь? А потом вдруг слышу: кто-то дышит там. Я на цыпочках, перепугалась: убить ведь могут… на улицу – и к вам.
– Ну, что, Сашка, – сказал Головачёв очень спокойно, будто это привычное какое дело, – пойдём посмотрим?
Мазилин вначале как-то нервно дёрнулся, а потом чересчур, как показалось Шурке, воинственно выкрикнул:
– Знамо дело, пойдём, ружьецо у тебя где, дядь Вань?
Он обвёл избу решительным взглядом, увидел у себя за спиной высоко на стене висевшее на двух гвоздях ружьё и полез доставать.
– Хошь у меня и ладанка на груди, а так надежнее!
– Да не чуди, хватит и лопаты, – усмехнулся Головачёв.
– Вань, – сказала бабушка, – боюсь я.
И кротко посмотрела на мужа.
– Ничего, будьте дома. И ты, Серёжа, пойдём на всякий случай. И они ушли.
Вернулись быстро. В плетне, отделявшем двор Головачёвых от Пупковых, была калитка.
– Вот ведь холера какая, сиганул так, чуть кубанку с головы не сшиб, – говорил возбуждённо Мазилин.
– Чего же не стрелял? – насмешливо спросил Шуркин дед.
– Да ведь я хотел, а потом он меня в снег смахнул, в сугроб, пока то да сё, темнотища такая…
Из разговоров выяснилось, что, когда деда Ваня вошёл в сени с лопатой, вор выскользнул в открытую дверь за его спиной – и был таков.
Сели снова играть. Не прошло и полчаса, как неожиданно явился гость – Борька Жабин, новый приятель Серёжи. Он недавно приехал из Зуевки с родителями и начал работать на стройке подсобным.
Раскрасневшийся Борька шумно разулся и подсел к играющим. Это был крепкий парень, широколицый, с тёмными цыганскими глазами. Волосы его, длинные и очень подвижные, лежали на голове ровно. Когда он низко наклонялся, они спадали вниз и закрывали лицо до подбородка. Жабин в такие моменты, привычно и не спеша мотнув, как лошадь, головой, одним движением укладывал их на место.