Откуда ей было знать, что такое случилось только лишь по неловкости Льва Петровича?
Больше Мура к учителю не ходила. Обида засела в ней крепко.
Глава 4. Петька Захарьев вернулся
Вернулся с войны Петька быстро. С одной медалью на гимнастёрке и без обеих ног выше колен. Как в воду глядел Фомич, говоря: «С таким-то характером…»
Теперь Петька не ходил, а передвигался на тележке, отталкиваясь руками о землю. Для этого он зажимал в цепких кулаках деревянные колодки. Маленький такой. А теперь стал ещё меньше. Наполовину.
– Что, Мура, непривычно тебе видеть меня таким? Многим не в обычай, – говорил он, притулившись в тенёчке во дворе под старой рябиной. – Прости, Мура, не буду больше звать тебя Хромоножкой. Зарок даю. Это неправильно. Любил я давать прозвища, а теперь разлюбил. Но «Мура»… это, как если бы меня назвали Человеком?.. Немножко как-то не того…
Он разговаривал теперь с кошкой не насмешливо и свысока, как раньше, а по-другому. Она это чувствовала. И улыбка у него теперь была другая. И зубы не сверкали при разговоре.
– Я теперь не Захарьев, а Половинкин – так можно считать, – говорил он вроде и не ей, а кому-то, не глядя на неё. Переехала меня война пополам. Половина меня осталась. И здесь, – он махнул пятернёй по груди, задев медаль, – половина осталась… Всего на четвертушки разделало… У тебя все четыре при тебе. Преимущество передо мной. И ещё какое! Четырёхкратное!
Он начинал кашлять, и медаль на его груди трепетала, будто синица на ветке, за которой Мура сегодня утром наблюдала во дворе. Она видела, какие изменения произошли с ним и потихоньку начинала привыкать. Зато Петька – не учитель Лев Петрович со своими длинными ногами, на лапу не наступит. Нога у Муры продолжала болеть. Вот только дым от едких папирос ей был невыносим. Когда Петька закуривал, она вставала и уходила.
Он заметил эту её нелюбовь к дыму, и тонкие губы его покривились в лёгкой усмешке. Было похоже, что думал он сейчас не о кошке. Люся – жена его – тоже не любила, когда он курил.
Глядя перед собой когда-то дерзкими, а теперь потухшими глазами, Петька говорил:
– Была ты Хромоножкой, а теперь – Мура! А я кто? Кем стал? Без ног-то?
И, трогая маленькие колёсики у своей тележки, добавлял:
– Половинкин на тачанке! Да? Чапай!
Увидев, как строго и внимательно Мура на него смотрит, осёкся:
– Ты это… Я принял с утра немножко. Извините, мадам! Мы же свои люди…
* * *
Через улицу, в сторону от станции, около парикмахерской стояла деревянная сапожная будка. В ней окружённый запахами мыла, вара, дратвы, кожи, крепко пропитанной потом обувки, работал Захар Синицын. Петька звал его Стелькиным.
Петька и Мура часто бывали у Стелькина. Как когда-то Большака, она теперь провожала Захарьева. Только не на работу в мастерские, а к Стелькину. Захар не был таким разговорчивым, как Петька. И у него была одна нога. А вместо второй – тяжеленный деревянный протез. Этот протез он отстёгивал, когда сидя работал. Протез тогда стоял рядом в будке. Как бы отдыхал. Стелькин звал эту свою деревянную ногу ступой.
Пока они добирались до Стелькина, Петька разговаривал с Мурой:
– Ты бессловесная, тебе можно довериться, не проболтаешься. Любил я Люсю! Ну было дело: бил… Всего-то раза три. И за дело! …Уехала в свою Муранку. Только чтоб меня не видеть, такого! Конечно, это её право. А я слабак! Сам не знаю, зачем такой домой приехал. Дружок безрукий ещё в госпитале предлагал к нему махнуть под Винницу. Я и хотел попервоначалу у него сгинуть. Но без Волги как? Вырос на ней жа! Всё своё…
Мура сидела в тележке около него и слушала.
А Петька спрашивал:
– Разве можно такого меня терпеть. Я сам себя не выношу. Её право…
Замолчал, а потом почти выкрикнул:
– Люся, Люся! Судить не беруся!
И тихо так добавил:
– Но, если вдруг решуся…
Тут, словно отгоняя кого-то или чего-то от себя, помахал он правой рукой перед самым своим лицом и сказал, словно оправдывал за пьянку того, к кому они ехали сейчас:
– Это хорошо, что Стелькин есть! Он, как второй я, без слов понимает меня. Те, которые с ногами, они – другие. А ты? – он встряхивал свой светлый вихор на неспокойной головушке, – ты чего привязалась ко мне! Только что я тебя не бил, а так, хорошего-то ничего тебе не сделал…
Он или не догадывался, или не показывал виду, что понимает, почему Мура к нему привязалась. Он же был как бы частица Большака, из того времени! Ей с ним важно быть. Так верилось, что вот-вот около Половинкина появится Большак. И начнётся прежняя жизнь, довоенная…
Они оба так тосковали по той жизни, в которой у него была его Люся, а у неё – Большак…
…Уже когда они возвращались от Стелькина, он продолжил прерванный разговор:
– Почему мне с тобой легче? А потому, что ты добрая. Да, добрая! Это немало!.. С человеком труднее… Вот Стелька? Он хоть и свой, но обозлённый… Я долго с ним не могу… Ему если автомат в руки… Но без него?.. И выпить не с кем. Ты же не пьёшь? И не куришь! Как с тобой?.. С такой интеллигенткой…
Глава 5. При Большаке было спокойнее
Она терпела эти его длинные разговоры, сидя в тележке впереди него. Запах водки, лука её раздражал больше, чем разговоры.
– Ты знаешь, что Стелька сказал про тебя? Не знаешь! Я, говорит, при ней стесняюсь глупости говорить, ругаться через раз стал… Смотрит в упор на меня синими своими брызгами… Сегодня, когда выпивали, предложил:
– Ты на свой тачанке, как на паровозе пыхтишь.
– Да уж, – соглашаюсь.
А он своё:
– Муркины голубые глаза – как фары! Она ими всех встречных просвечивает, когда с тобой едет. Ты научи её, советует, повороты указывать. Влево сворачиваешь – пусть левым глазом моргает, вправо – правым. Вот только как со стоп-сигналом?
– Тебе, Стелька, того, говорю, кто-то по колпаку крепко дал… и не лечишься…
Лыбится во все щёки и только-то.
Когда уже въезжали во двор, Захарьев посетовал:
– Мура, Мура, смотришь ты на мир своими голубыми глазами… и он у тебя – голубой, наверное, и ясный. Тебе можно позавидовать!
…Мура попробовала однажды остаться ночевать у Захарьева. Он не возражал.
Но что это была за ночь?! Несколько раз Петька во сне принимался кричать. Да так громко, что ей стало страшно. Она начинала метаться по комнате. Не знала, что делать?
Смалодушничала, и под утро вышмыгнула из комнаты.
Больше ни разу к нему ночевать не ходила.
Как всё же при Большаке было спокойнее. Он не ругался, не кричал.
Тогда она была хоть и хромая, но здоровая. А теперь, после того, как учитель наступил ей на ногу, её часто донимала боль.
Петька перестал, как говорила Матвеевна, рвать душу на гармошке во дворе, а спокойствия не прибавилось.
…Как всё поменялось?..
Сегодня, когда прибыли к будке, Стелька, разливая по стаканам денатурку, говорил Петьке:
– А ты знаешь, что Чапай не любил, даже боялся лошадей?
– Кто тебе сказал? – удивился Захарьев.
– Мой дядька Егор, он – чапаевец. – Говорит, у него автомобиль был. Не скакал он…
– А как же кино?
– Кино – это другое…
– Ты это к чему? Про мою тачанку? Так я тоже безлошадный. Мотор: одна моя половинкина сила, куда до лошадиной?..
– Говорю к тому, что вранья на свете больно много…
– Это точно, – согласился Петька. – Вот Мура! Она не соврёт. Если, к примеру, надоели мы ей своей болтовнёй, так она морщится. А то возьмёт и уйдёт. Я люблю таких.
И тут Стелькин сказал вроде бы ни с того ни с сего:
– Тебе, Петруха, пообвыкнуть надо. Не казнись. Смирись. Зачем домой приехал? – жёстко произнёс Стелька. – Глотал бы теперь под Винницей хохляцкие галушки. Никого из своих рядом. Некому жалеть.
– Мне и тут есть чего глотать. И, кажется, уже наглотался, – глухо отозвался Захарьев. – Что там, что здесь… У меня то одна нога зачешется, то другая. Суну руку – ни одной на месте нет? Как привыкнуть?