Нас, их. До войны, после войны. Даже через семьдесят лет после войны были мы и они. У конфликта были корни, и даже когда победитель срубал дерево, корни оставались глубоко. Порой едва заметные, порой — не настолько незаметные.
— Камала. У детей еще нет имплантатов. Мы можем их отослать. Их черты не так выделяются, чтобы кто-то заметил.
— Нет, — твердо сказала мама.
— Если толпа станет больше, думаешь, они оставят место для нас? Отдыхающих с юга на курортах Тринкомали всегда достаточно, чтобы заполнить подъемники. Но дети без имплантатов, никто не сможет понять, тамилы они или сингалы.
— Ни за что.
Но я слышал по дрожи ее голоса, что она уже думала «да». Потому что порой, когда нужно было выбирать между своей жизнью и жизнью ребенка, между большим риском и маленьким, приходилось принимать решения, которые не нравились. Даже в шесть лет я это понимал.
— Нет, Амма, нет. Я не хочу уезжать. Не бросай меня. Не бросай, Амма!
— Тише, Картик, тише.
Мои родители подняли меня на руки и обняли, и я ощущал запах их пота, соль их слез, куркуму и пепел на их лбах — эти запахи не покинут меня. Я рыдал в Нилавели, когда они отдали меня восьмилетнему сыну соседей, Айнгарану, моему новому старшему брату.
Часы спустя я рыдал, уткнувшись лицом в стекло окна, подъемник покидал белый песок, покрытый морем людей, двигался над бушующими водами. Я видел, как пляж трясло, песок поднимался облаками. Я кричал родителям, как другие сироты в подъемнике. Айнгаран накрыл ладонями мои глаза, притянул меня ближе. Его ладони, грудь и запах были незнакомыми. Он тоже испытывал агонию, но его слезы были скрытыми.
Довольно богатая семья в Кэнди приняла нас. Мраморные полы и большие дорогие гобелены из батика напротив входа и во всем доме. Айнгаран немного знал сингальский, потому что даже в отдаленных северных школах правительство настаивало на обучении этому. Я был младше, знал мало, и мои приемные родители говорили, что я «пострадал». Они не любили говорить об этом, словно это было далеким и грязным, и они не хотели этого касаться. Айнгаран злился больше меня. Он понимал, он знал достаточно, чтобы понимать, почему наши родители не могли быть с нами в подъемнике. Почему их не эвакуировали. Для меня «почему» было эфемерным, и я это не понимал.
Годы спустя Айнгаран кричал, когда они внедрили ему имплантат. Он бился так сильно, что им пришлось дать ему успокоительное, а потом медработник смог установить серебряную раковину за его ухо. Когда наши приемные родители сказали ему, что за программы туда загрузили, его гнев стал чем-то еще. Потому что он знал достаточно о том, что делали программы, и он знал, что наши родители без слов пытались переместить нас в их мир неведения. Они спорили, и наши родители надавили своим правом. Нам пришлось подчиниться. Айнгаран сделал, как он просили, но вскоре обнаружил в темных углах незаконные патчи. Он тихо убрал программу из своего имплантата.
Но больше всего Айнгаран страдал, когда наступил мой черед. Не потому, что я потом не применил его незаконные патчи, а потому, что тихо согласился. В тот день наши пути разошлись.
Айнгаран бросил учебу, пока я сдавал вступительные экзамены университета. Я ярко помнил ночь в баре кампуса, тепло от арака, запах аниса еще остался в моем горле. Генри и Виджая, почти друзья, сидели со мной за столиком, где мы обычно проводили ночи пятницы. Генри заметил их первым.
— Эй, девушек две, а нас трое. Кто из нас останется и закажет больше напитков?
Виджая, самый шумный из нас, рассуждал, кто из девушек был милее, а я встревожился. У стойки бара явно были три девушки. Три сари: розовое, золотое и через несколько стульев — зеленое.
— Но там их три.
Веселая перебранка оборвалась. Виджая посмотрел на бар, щурясь, а потом на меня с вопросом. И я понял. Он видел только двух девушек. Он был как мои приемные родители. Как безымянный координатор эвакуации на пляже в Нилавели.
— Что значит, три? Перепил арака, друг?
Генри посмотрел на меня раздраженно.
— Та — не мой тип, чувак.
Виджая все еще не понимал. И не поймет, пока не выключит модификацию имплантата. Генри сжал его плечо и пошел к бару, пытаясь развеять смятение Виджаи. Он повернулся и крикнул:
— Напитки с тебя, Гуна!
Но его глаза говорили мне другое. Не дави. Не задавай больше вопросов. Следуй за течением. Кто был хуже? Виджая, который не видел девушку из тамилов, ведь код и ракушка за ухом скрывали ее от него? Генри, который видел ее, но делал вид, что она ему не подходила, потому что тип включал кровь и историю, тысячи разделительных линий, нацарапанных на камне страны за сотни лет? Или я, отзывающийся на приемное имя, Гена? Промолчавший и поддавшийся, хоть было обидно? Мы все были ужасны по-своему.
Гнев Айнгарана поглотил его. Я узнал о его смерти от приемной матери. Никаких деталей, лишь то, что его не стало. Я узнал из других источников. Публично о протесте не сообщали. Никто не говорил об одном протестующем, который поджег себя. Что видели зеваки? Никого? Программа удаляла из зрения зевак горящего человека, протестующих. Невидимый протест был отмечен только формой толпы недовольной молодежи, вырезанной на улице, и следом огня на асфальте.
И я пришел к первому мятежному поступку. Маленький бунт, который я себе позволил в память обо всех невидимых, обо всем, скрытом от глаз публики. Я стоял на корабле туристов и смотрел на руины на полоске пляжа в Тринкомали, гопурам старого храма все еще тянулся в воду. На мили севернее был незаметный неотмеченный пляж, где погибли мои родители. Я нашел сведения о землетрясении в общем доступе и изменил их. Я написал историю, которую ты сейчас читаешь. Мою историю. Может, через час или несколько минут ее удалят. Кто-то сотрет мою историю. Но пока что я тут. Моя история тут, без фильтров, заметная. Мое настоящее имя — Картик, и я существую.