– «Вот помогай им после этого! Какая неслыханная дерзость!!.» – мелькнуло в голове Араратова, не сомневавшегося на секунду, что дело шло о той назойливой женщине, которая приставала к нему на улице.
– Что же ты стоишь. – обратился он к лакею, – сказать швейцару, чтобы ее тотчас же вон выпроводили; – ступай!
Выходка нищей, на минуту и против воли сановника, остановила его мысль на этом предмете. – «Помогать этим людям – то же, что поощрять их к попрошайничеству и тунеядству! и сколько хитрости: подсмотреть, где я живу; подметить вход с заднего крыльца… Какая наконец дерзость: ворваться куда же, – ко мне! в мой дом!!.».
Араратов был прерван на этом месте своих размышлений новым стуком и в ту же дверь:
– Войди! – чуть не крикнул он, – что там еще?..
– Ваше превосходительство… женщина не хочет никак уходить… Мы ее не раз отгоняли… Она говорит: изволили вы ей дать какие-то деньги… она говорит: их возвратить надобно…
– «Возвратить деньги… мне? Что за вздор!.. Нет, это, однако, уже слишком!.. И наконец… наконец становится любопытным…» – заключил про себя Араратов. Обратясь к лакею, он спросил его, точно выстреливая из пистолета:
– Где эта женщина?..
– В кухне, ваше превосходительство…
– Сейчас же привести ее по задней лестнице в буфетную!..
Араратов отличался уменьем сдерживать порывы негодования, считая их нарушающими достоинство в известном положении; – но в настоящую минуту, то, что могло быть свидетелем его раздражения, – и люди его, и эта женщина, – не стоили, конечно, того, чтобы перед ними стесняться. Он чувствовал себя к тому же в этот вечер почему-то особенно нервным и возбужденным. Он направился в буфетную, как только пришли доложить, что приказание его исполнено.
Араратов не ошибся: перед ним стояла женщина, встреченная им на улице. Она, как и тогда, поддерживала на груди закутанного в тряпье ребенка; другой ребенок, – тот, который похож был на медвежонка, – крепко теперь ухватившись за юбки матери, пытливо, не моргнув глазом, выглядывал из-за них на появившегося внезапно господина.
– Что это, ты, матушка, – шутить что ли вздумала?! – возвысив голос, проговорил Араратов, не взглянув даже на двух лакеев и курьера, стоявших на вытяжке подле задней двери. – Чего тебе еще надо? Как ты осмелилась, наконец?..
– Ваше сиятельное превосходительство… – заговорила окончательно растерявшаяся женщина, – пришла я… Пришла… Вот изволите видеть… вы тогда, стало быть, не изволили досмотреть… по ошибке, ваше сиятельство, подали… вот самую… эту бумажку… самую… – заключила она, протягивая дрожавшею рукой сторублевую ассигнацию.
– Так что ж? ты хочешь, чтобы я назад ее у тебя взял! – произнес Араратов более удивленно, чем строго, – раз она тебе дана, – можешь взять ее…
Лицо женщины вытянулось, глаза и рот раскрылись; прошло несколько секунд, прежде чем могла она опомниться.
– Как, ваше сиятельство?! всю бумажку?… все деньги мне жалуете?! – вскрикнула она, вперяя изумленный взгляд в стоявшего перед ней строгого барина; и прежде чем успел он сказать слово, подхватила рукою грудного ребенка и, захлебываясь от слез, стала опускаться на колени.
– Перестань, перестань, матушка! Я этого не люблю, слышишь, не люблю! – нетерпеливо сказал Араратов, пятясь назад, – уведите ее! – повелительно обратился он к слугам, которые бросились подымать ее и в поспешности стукнулись головами.
V
Но и этот случай, несмотря на свою неожиданность, не мог развлечь Араратова, не в силах был заставить его забыть впечатления минувшего сна. Оно тотчас же возвратилось, как только вошел он в кабинет и занял прежнее место перед камином.
Его тяготило теперь не столько чувство одиночества, – сколько желание доискаться основной причины, выяснить себе самый факт, – именно факт, потому что, несмотря на свою гордость, не мог он отрицать, что факт его полного одиночества действительно существует. Он испытывал его уже не первый раз, но сколько себя помнил, никогда еще не пробуждало оно в нем сцепления таких странных мыслей. Он думал между прочим, что если б вдруг произошло с ним несчастье, – все может случиться! – если б, например, стал он умирать, – и этой неприятности рано или поздно дождешься! – нашелся ли бы кто-нибудь из тысячи его знакомых, кто истинно пожалел бы о нем… нет, не пожалел… зачем же это!., он не нуждался, слава богу, ни в чьем сожа-леньи! – но хотя бы принял в нем некрепкое участие. Ему, конечно, будет выказано тогда со всех сторон самое лестное внимание; сотни лиц ежедневно будут записываться в швейцарской; но, нет сомнения, все явятся, – кто по обязанности, кто из приличия… Вопрос весь в том между тем: будет ли хоть один в самом деле близкий, такой близкий, который подошел бы к нему с чувством верного испытанного друга?.. «Нет, такого не будет!» – подсказал Араратову внутренний голос.
– «Отчего же так однако ж? Отчего?!.» – чуть не сорвалось у него с языка; но чувство собственного значения снова удержало его вовремя от восклицания; он ограничился мысленным предложением такого вопроса. «И в самом деле, – продолжал он размышлять сам с собою, – не все ли было сделано, – начиная даже с юности, – чтобы сближаться с людьми, приобрести их сочувствие, – даже признательность?!. С этой целью старания его всегда были направлены к тому, чтобы предупреждать желания, беречь пуще глаза чужое самолюбие; быть безупречным в благодушии, – в том, что называют французы: «lа bienveillance», т. е. – быть всегда снисходительным, стараться даже оправдывать то, что, по личному убеждению, вполне отвратительно; искать всегда случая быть полезным, изобретать даже такие случаи в минуты надобности; изощрять себя в способах быть необходимым, – стараясь сохранить при этом собственное достоинство, но в такой мере однако ж, чтобы оно не имело вида высокомерия в глазах лиц, сильно проникнутых тем же чувством; короче сказать, делать все, что следует, что издавна принято и установлено законами света для приобретения общего расположения и уважения».
«Не только не изменил он образа своих действий после того как, укрепившись на высотах иерархической лестницы, мог дать им более бесцеремонное направление, – но счел еще нужным расширить свою программу, присоединив к ней столь редкие в наше время щедрость и великодушие. Сколько было переделано добрых дел, сколько благодеяний, сколько существенных услуг, сколько лиц, которым оказана была, помощь, – лиц, которые стали на ноги благодаря тому только, что были им определены в должность… Дальше, заручившись властью и окончательно разбогатев, он действиями своими, казалось бы, должен был приобрести еще больше прав на общественную и личную признательность: продолжая трудиться с тем же рвением на пользу общества и отечества, он покровительствовал изящным искусствам (покупая то и дело у Кнопа и Юнкера различные бронзовые и форфоровые украшения), поощрял литературу (годичный его счет у Глазунова доходил часто до двухсот рублей, а счет у Вольфа и Мелье втрое иногда превышал такую сумму); поддерживал художества (статуй и картин у него, правда, не было, но зато все столы в парадных комнатах буквально были покрыты всевозможными фотографическими альбомами и иллюстрированными изданиями в богатейших переплетах); он поощрял в то же время вкусы другого рода: нанял превосходного повара, давал утонченные гастрономические обеды и завтраки, словом, – один только Бог ведает, чего не делал он для людей, для общества… И что же? К чему привело все это в конце концов?!. В результате одна горечь неудовлетворенного чувства, холодное безучастие вокруг, – наконец, полное одиночество, невзирая на богатство и высокое общественное положение, – одиночество совершенно такое, как там, в той пустыне, которая только что ему пригрезилась…»
Он опустил голову на ладонь и задумался.
Так прошло несколько минут… И вдруг ему снова стало что-то мерещиться… Внимание его было теперь привлечено в отдаленную темную половину кабинета…
Там, в ее глубине, на самой середине, между полом и потолком, показалось белесоватое пятно света, – точно клуб пара, освещенный сзади, или мерцающий свет луны, заслоненный подвижным наволоком. Свет быстро однако ж вырастал, надвигался и, постепенно усиливаясь, распускал вокруг себя волнистые фосфорические окраины; в середине светлого мерцанья, касавшегося уже теперь своими краями потолка, пола и боковых стен, выяснялся между тем прозрачный как кристал и весь сияющий неземной красотой, человеческий облик… В глаза его точно вставлены были два крупные алмаза; они горели сверхъестественным блеском, и лучи от них вдруг озарили весь кабинета, нигде не оставляя темного пятнышка; даже в тех местах, которые должны были бросать сильную тень, – и там все внезапно посветлело и сделалось как бы прозрачным… В то же время Араратову послышался голос; он был ему совсем незнаком. Каждый звук отделялся отчетливо и ясно; голос звучал равномерно, бесстрастно, напоминая накат морских волн на ровный плоский берег.