— Остались бы на ночь-то, — грустно добавила старая женщина, глядя, как робот тоже собирается уходить. — Гисеевские сегодня на ужин приглашали, Нюшка, младшенькая, на пианино играть будет.
— Спасибо, — робот покачал головой. — Но нужно спешить.
— Да, — вздохнула женщина, когда он повернулся к ней спиной и зашагал к выходу. — Поспеши.
— Скажите, — уже держась за дверную ручку, робот повернулся к ней, сгорбившейся над прилавком, — у туземцев… у этих волков, как вы думаете, у них есть душа?
— Душа? — прищурилась на него старая женщина. — А как же! Душа, она у всех есть, даже у коров со свиньями. Потому-то мы и остались здесь, я, Толик с женой, Гисеевские с младшими Ионовыми, да Шурка Хромоножка. Потому что у всякой живой твари на земле есть душа.
— У всякой? — озадачился робот и, поблагодарив хозяйку магазина, вышел на улицу.
Молох и его мать уже открыли двери гаража и возились внутри, укладывая вещи в огромный джип-внедорожник.
— Чего так долго? — недовольно прошипел мертвый мальчик, забираясь на высокую подножку салона.
— Поговорить пришлось, — отвечал робот. — Она рассказала, как убила мужа.
— А-а, — протянул Молох без интереса и уселся на широкое заднее сидение.
Его мать завела мотор и с нетерпением следила в зеркало заднего вида, когда робот займет место рядом с ее сыном.
— Поехали? — спросила она.
Робот захлопнул дверь, Молох кивнул матери. Она выдавила газ, и джип мягко выкатился из гаража на снежную улицу. У дверей магазина, зябко кутаясь в шаль, их дожидалась хозяйка.
— Вот вам продукты, — с заботой предложила она, протягивая к водительскому окну туго набитую спортивную сумку. — Путь-то все же не близкий.
Мать Молоха рассерженно зашипела, но сын положил руку ей на плечо и, опустив стекло, приветливо ответил:
— Спасибо. — Старая фермерша передала ему сумку через окно, и он плюхнул ее на сидение рядом с роботом. — Деньги?..
— Не надо, — женщина махнула рукой. — Удачи вам!
— Спасибо! — Молох поднял стекло и, посмеиваясь, повернулся к роботу.
— Ты ее склеил, что ли?
— Нет, — оглянувшись, робот в заднее стекло смотрел, как женщина машет вслед отъезжающей машине. Маленькая, темнокожая и сморщенная, укутанная в пуховую шаль, такая трогательно-жалкая на фоне темнеющего неба и сыплющегося с него снегопада. Трогательно-жалкая в своем безумии. Взмахнув рукой в последний раз, она развернулась и, очень прямая, ушла в магазин.
Молох, возмущенно фыркая, копался в подаренной сумке и вдруг резко сказал:
— Стоп!
Его мать послушно затормозила, остановив машину посреди пустынной проезжей части. Чуть впереди желто пульсировал над одиноким перекрестком светофор, а в окнах дома справа горел свет и сквозь занавески было видно, как мигает разноцветными огнями гирлянды маленькая ёлочка.
— Что случилось? — мать Молоха обернулась к сыну с выражением тревоги на лице.
— Он, — длинный палец хозяина уперся роботу в грудь в обвиняющем жесте, — забыл купить мне очки.
— Возьми мои, милый, — мать сняла собственные и, сложив дужки, протянула их сыну.
— Не хочу, — приготовился капризничать Молох и вдруг замолчал, забыв закрыть рот: сквозь поднятые стекла до них, приглушенные, донеслись звуки музыки. «Гисеевские сегодня на ужин приглашали, — вспомнил робот, слушая, как кто-то трепетно, нежно и немного неуверенно берет первые аккорды знаменитого вальса «Лето уходит». — Нюшка, младшенькая, на пианино играть будет».
Мелодия, сначала спотыкалась, потом, обретая силу, все больше наливалась звуком, темпом, и Молох вытянулся в струну, весь, точно стрелка компаса, устремившись в направлении источника музыки. Его мать, бросив на сына испуганный взгляд, закусила губу и развернулась, намереваясь стронуть машину с места.
— Стой, — велел ей сын странным голосом, и робот, взглянув на него сбоку, поразился глубине страдания, разлитому по худому некрасивому лицу.
Мелодия лилась теперь полноводным потоком, и мертвый мальчик опустил стекло, чтобы впустить в салон ее всю, исполненную тончайшей грусти музыку так мучительно и недавно ушедшей эпохи. Крепко зажмурившись, прижав к груди ладонь, Молох слушал чужую игру, и лицо его изломалось так, будто у него болели зубы. Приглядевшись внимательнее, робот понял, что зубная боль тут не при чем: его хозяин пытался заплакать, но ни слезинки не пролилось из его плотно зажмуренных глаз. А вальс все нарастал, легкий и тонкий минор вступления сменился неистовым огнем, как будто лето не хотело уступать свои права грядущей осени: оно пышно сияло, плодоносило, грело землю в последних страстных объятиях. «Не спеши, — прошептал вдруг сквозь зубы Молох, — здесь самый трудный момент, сбавь темп, модерато, да-да, как кошечка лапками, перебирай, играй, легче, легче, вот так, давай!»
Робот увидел в зеркале, как его мать поднесла ко рту сложенные ладони, сжимая между ними, как некий амулет, темные очки, в запавших глазах ее мерцали любовь и сострадание, а алый блеск почти пропал. Ее ввалившиеся щеки, исхудалое лицо, бледные губы — не голодную кровопийцу видел робот перед собой, а всего лишь измученную мать, сострадающую сыну. Они оба, пианисты в прошлом, слушали чужую музыку сейчас, и походили на безногих, вдруг очутившихся в толпе марафонцев. То, о чем они никогда между собой не говорили с тех пор, как Молох и его мать умерли в первый раз, то, что незримо путешествовало вместе с ними все время, одетое в молчание, погруженное во тьму, — оно обрело звук и плоть, и бесцеремонно вливалось в открытое окно внедорожника: музыка, чужой труд и талант, искусство, для созидания которого нужно вложить душу. Она, эта трепетная и нежная, немного неуверенная и юная, душа звучала в музыке, и Молох, а за ним и его мать слышали ее, эту живую душу, слышали, страдали и завидовали. А потом захотели заполучить ее себе, пусть даже зная, что не смогут заполучить ее в том виде, в каком она им необходима. Ведь единственное, что доступно им, однажды умершим, — сожрать чужую душу, превратить талант в пищу и принести бездне новую жертву. И, рабы бездны, они не нашли в себе сил воспротивиться искушению.
Позже робот много раз думал, что изменилось бы, сумей он остановить своего хозяина и его мать. Она не погибла бы тогда? Молох не дал бы опрометчивого обещания никогда больше не пить человеческую кровь? Изменилось ли вообще хоть что-нибудь? Ведь однажды умерший, однажды убивший, чтобы утолить вечную жажду немертвый обречен вечно проигрывать в битве с собственной алчностью. У него, однажды умершего и однажды убившего, больше нет шансов что-либо изменить, лишь бессильно смотреть, как шириться жерло воронки и ждать, когда она, наконец, поглотит его самого. У робота, изменившего однажды собственным, бесполезным в новом мире принципам гуманизма, — есть ли у такого робота шанс избежать бездны когда-нибудь? Есть ли у него право пытаться кого-то спасти?
Он не изменил своим принципам тогда, не изменил буквально, но он не остановил Молоха, когда тот сказал: «Он сбился. Этот пианист сбился, и я хочу показать ему, как нужно правильно заканчивать пьесу». В его словах не прозвучало алчности, в них не было голода, лишь горькое разочарование, и его мать тут же сказала: «Я пойду с тобой», а робот слабо возразил: «Не надо». «Не надо? — едко переспросил Молох, и усмехнулся так, как будто робот его предал. — Что ты понимаешь, жестянка, в том, что надо и чего не надо делать? Ты убил меня, бесполезное барахло, ты совершил нечто, гораздо более страшное, чем убийство, — ты лишил меня музыки. Ты, или не ты, какая теперь, на хрен, разница?»
С этими словами он открыл дверь и выскользнул наружу, спрыгнув с высокой подножки джипа, а его мать, не глядя на слугу, положила очки на приборную панель и последовала за сыном. Робот остался: глядеть, как они идут через пустынную улицу к дому, в окнах которого, за занавесками, посверкивала огоньками ёлочка, а живые люди, его обитатели, ждали к ужину немногочисленных соседей. Робот смотрел вслед двум своим спутникам, немертвым, вслед мальчику и его матери, которые тоже недавно были живы, и жили, наслаждаясь музыкой и обществом друг друга, строя планы на будущее, надеясь, что жизнь не закончится никогда.