Я все больше раздражался и огорчался. Зажмурив правый глаз и непрестанно мигая левым, я смотрел на пролетающий мимо пейзаж. На офицеров я не оглядывался, даже не было желания пошевелиться. До чего дошло — не хотелось иметь ни с кем никакого дела. А разве хорошо относиться так к товарищам по оружию?
День кончился. Стемнело. Украдкой оглянувшись, я снял очки и положил в карман. Авось пронесет…
Офицеры привалились к кабине и шумно разговаривали. Выделялся пронзительный голос Тыквы. Все трое не были фронтовиками, скорее всего служили по интендантской части или что-нибудь в этом роде. Похоже, что они пустили по кругу флягу с виски и пили прямо из горлышка, а на закуску пошел неприкосновенный запас. У меня с утра крошки во рту не было, и теперь мой желудок не выдержал и напомнил о себе. Ездить на грузовике — нелегкое дело, быстро проголодаешься. Чтобы обмануть голод, я принялся свистеть. Высвистывал мотивы песенок, которые приходили на ум. Но когда свистишь в кузове мчащейся машины, звук мгновенно рассеивается в воздухе, и на душе становится тоскливо. Ночью, часов в двенадцать, машина остановилась. На проселочной дороге ни зги не видно. До Идзюин, похоже, еще ехать да ехать. Унтер-офицер вылез из кабины, и свет карманного фонарика забегал по земле.
— Мда-а. Не иначе поломка, — последовал безмятежный ответ на вопрос Подбородка.
Очевидно, унтер-офицеру не привыкать было к авариям. Офицеры о чем-то вполголоса совещались, — кажется, о том, стоит ли ждать здесь рассвета. Курица у меня на коленях не то заснула, не то испустила дух.
— Брось свистеть! — донесся до меня раздраженный голос Подбородка. Я умолк. — Слезай и пойди посмотри, нет ли поблизости ночлега!
Я забросил курицу на бревна и спрыгнул с машины. Унтер-офицер окликнул меня и сказал, что в нескольких минутах ходу будет небольшой городок. И правда, невдалеке мерцали огоньки, расплывавшиеся в моих глазах сплошным пятном.
— Курицу оставил на бревнах, — доложил я на ходу. — Чуть жива, так что, полагаю, никуда не денется.
От постоянной нехватки витамина А ночью я почти ничего не видел и из-за этого очень страдал на военной службе. Пока без очков, темной, безлунной ночью, при свете звезд, я добрел до городка, пока вернулся, прошла уйма времени. Офицеры, особенно Тыква, нервничали. С темной громады грузовика на меня посыпались злобные выкрики, в тоне которых откровенно сквозило, что меня считают не человеком, а низшим существом.
— Что? Не нашел? — с металлом в голосе спросил Тыква. — И вообще, куда тебя носило?
Неужели этот тип с таким же выражением лица ходил учиться всего лишь год-другой тому назад? С трудом сдерживая раздражение, я сказал, что единственная в городе гостиница закрыта, так как в ней нет ни постельных принадлежностей, ни еды. На мой отчаянный стук у парадного хода вышла добродушная с виду хозяйка лет пятидесяти. Судя по всему, она говорила правду.
Кто-то с шумом спрыгнул с грузовика. Это был Тыква. За ним — Бровастый, последним плюхнулся Подбородок с курицей в руках. Бровастый рванул меня за плечо:
— Не смей снимать очки!
Трясущейся рукой я полез в карман и вытащил очки. Тыква ткнул меня в спину:
— Где гостиница? Веди!
— Идешь с нами? — спросил Подбородок унтер-офицера.
— Нет, высплюсь в кабине, — ответил тот.
Я шагал, подгоняемый тумаками. Вчера я разбил очки, сегодня одна беда сменяется другой. При мысли о том, что еще ждет меня, темнело в глазах. Ослабев от голода, я еле волочил ноги, а тем троим, хлебнувшим виски, море было по колено. Сознание этой разницы в нашем положении повергло меня в отчаяние. Пришлось мне вторично подойти к гостинице и барабанить в дверь. Вышла встревоженная хозяйка в ночном халате, и Тыква завизжал своим пронзительным голосом прямо ей в лицо: мол, мы для отечества жизни не щадим, и разве не благодаря нам вы тут в тылу сидите, страха не знаете, и как это назвать, если нас ночевать не пускают?
Напирая на хозяйку, он оттеснил ее, шагнул в дом и стал снимать сапоги. Хозяйка перепугалась насмерть. Разувшись, Тыква вошел в комнату. Двое ребятишек спали на полу под толстым ватным одеялом. Тыква перешагнул через них и прошел во внутреннее помещение. Следом за ним двинулся Подбородок. Глянув на меня, словно на какое-то насекомое, он буркнул:
— А ты что торчишь? Если хочешь, ночуй здесь!
К счастью, менее чем через месяц война кончилась, я демобилизовался и смог раздобыть стекла для очков, без которых мне в то время было хоть пропадай. А продлись война еще год или два? Сейчас, после войны, много толкуют о юношах, призванных в армию из учебных заведений, считают, что их безжалостно принесли в жертву. Эти юнцы действительно были жертвами, но я думаю, что у многих из них в тех условиях неизбежно проявлялись самые низменные черты характера. Я смело могу говорить так, основываясь на собственном опыте. Вспоминая прошлое, я с гневом и отвращением думаю о приспособленчестве, о пресмыкании перед начальством, что особенно было свойственно военнослужащим из интеллигентов (вернее сказать, из тех, кто получил образование), об их себялюбии, большем, чем, например, у солдат из крестьян. Ведь я и сам угодил на войну сразу после учебы, поэтому ощущаю все это, пожалуй, особенно остро.
1955
Shichiro Fukazawa.
«Сказ о Горе Narayama»
Горы тянулись за горами, кругом были одни горы. Там, в Синсю, на краю деревни стоял дом О-Рин. Перед домом торчал большой дубовый пень. Срез его был гладким, словно доска. Местные дети и прохожие очень любили на нем посидеть. Жители деревни называли дом О-Рин просто «Пнём». О-Рин пришла сюда невесткой пятьдесят лет назад. Ее родная деревня была за горой. У деревень не было имен, чужую деревню называли той деревней — так и обходились. О-Рин было шестьдесят девять лет, муж ее умер двадцать лет назад, жена Тацухэя, единственного ее сына, свалилась в прошлом году в пропасть, когда собирала каштаны, и О-Рин все думала, как бы найти новую жену вдовому Тацухэю, — ведь надо же было кому-то приглядывать за четырьмя внуками, но ни в их деревне, ни в деревне за горой подходящей вдовы не было.
В тот день О-Рин услышала наконец то, чего долго ждала. Утром путник, проходивший мимо их дома в горы, запел праздничную песню:
«Праздник Нараяма в третий раз придет. Расцветут цветы на каштанах».
Это была песня их деревенского праздника Бон. О-Рин давно ждала, не пропоют ли эту песню, но ее все не пели, и это беспокоило О-Рин. Песня означала: «Пройдет три года, стану я на три года старше», но она имела и другой смысл: напоминала тем, кому исполнялось семьдесят лет, что пора уже отправляться к богу Нараяма.
О-Рин прислушалась к удалявшейся песне. Украдкой взглянула на Тацухэя. Он тоже внимательно прислушивался. Увидев, как блестят его широко открытые глаза, она поняла: он пойдет с ней на гору Нараяма, но видно по всему это огорчает его; и подумала с нежностью:
«— Добрый у меня сын!»
В тот день она дождалась и другого известия. Его принес гонец из ее родного дома — в той деревне овдовела женщина. Ей сорок пять, как и Тацухэю, и три дня назад она схоронила мужа. Возраст подходил, остальное было неважно. Гонец рассказал о вдове, и тут же договорились, когда она к ним придет, и гонец умчался. Когда прибегал гонец, Тацухэя дома не было. О-Рин решила все сама. Осталось только сообщить сыну, когда он воротится.
В их деревне такие дела решались быстро. Свадеб не справляли, просто договаривались между собой, и невеста переселялась в дом жениха. Были и сваты, но их заботил только возраст жениха и невесты. Невеста приходила в гости, оставалась ночевать и незаметно приживалась в доме. Отмечали и Бон, и Новый год, но развлекаться было негде — просто в эти дни не работали. Угощенье же готовили только на праздник Нараяма и то самое незатейливое.
Глядя вслед гонцу, О-Рин подумала:
«— Сказал, что пришел по просьбе моей родни. Видно, близкий родственник невесты. И трех дней после смерти мужа не прошло, а он тут как тут. Наверно, очень беспокоится о вдове. Но и нам это на руку: чем скорее она придет, тем лучше».