Борис Лейбов
Дорогобуж
Фото автора Лии Гельдман
© Борис Лейбов, текст, 2022
© ООО «Издательство «Лайвбук», оформление, 2022
Часть I
Дорогобуж
1
Снег лежал по всей земле. Из последней сотни смоленских дворов на зимовку осталось не больше десятка. В тех домах, где еще был мужик, топили печи. В основном углем, разобранными ступенями и перилами опустевших крылец. Старик занавесил окно, и голый свет отступил.
– Так вот, Сережка, жить без деревьев-то.
Сережа многое не понимал. Не знал, что такое деревья и почему без них яркое солнце светит как в пустыне. Но он был не глуп. Не хуже других ребятишек. Молчаливый, лишнего не говорил и относился к своему языку как к ноге, которой нужно пользоваться по необходимости. А ноги у Сережи были очень ловкие. Не просто так его с малолетства прозвали Сороконожкой. Ногами мальчик мог и тарелку деду подать. Извернется весь, зажмет блюдце меж пальцев и деду в руки. И соль так же, и ложку. А вот рук не было. Гладкие розовые плечи плавно переходили в туловище. Про руки как будто забыл Бог и не приделал. Да еще и мать Сережину забрал, так как родился он более семи килограммов весом. Хорошо, что у Сороконожки такой дедушка был. Все двенадцать Сережкиных лет они жили вдвоем, и дед учил его справляться с жизнью так, чтобы не страшно было Сережку одного оставлять на свете.
– Эх, видел бы ты, как у нас в Дорогобуже вишня цвела в мае!
Дед закрыл глаза, видимо, переживая зрелище вновь. Лет ему было за сто. Точно уже никто не знал – ни сам дед, ни соседи.
– Это как салют, только днем. Да еще и неисчезающий. И фруктами пахнет.
Сережа очень любил дедовы истории. В них все было на жизнь не похоже, и мальчик был уверен, что все это вымысел. Одинокие предложения обычно перерастали в рассказ, но не всегда. Сережка подтянул к лежанке стул и присел в ожидании сказки.
– Сынок, дай-ка мне вот ту железную спиральку.
Дед указал на столик, стоящий под Троеручницей. Он был завален разными вещами, название которых и предназначение уже никто не знал. Сороконожка перекатился до столика и обратно и подал деду вещицу, из которой с одной стороны торчала кисточка, похожая на сорочий хвост, а с другой – вьющаяся заточенная спираль. Старик вытащил из-под жилетки деревянного птенца, почесал кисточкой свой здоровенный нос, нависший над белыми усами, и принялся ковыряться иглой в птичьем заде. Заулыбался Сережа: «Это он мне свистульку будет делать». А это значило, что истории быть.
– Чего рот разинул? – улыбался старик. У него с утра была ломота, общая, от пальцев ног и до верхних зубов, хотя в комнате было натоплено. А ежели не мороз, то только смерть могла так потягивать суставы – как рыбак сети. Дед был в настроении поболтать. Ему самому хотелось повспоминать – так, глядишь, и забудется неприглядная вечность. Пустая и холодная, как все то, что лежало за их окнами.
– Большой ты, Сережка. Не страшно за тебя уже, – старик не отрывался от игрушки. – Одного боюсь, что рот тебе некому будет покрестить, когда зевнешь.
Сороконожка молчал. Умное и красивое русское лицо. Глаза зеленые. Ресницы огромные, как крылья траурницы.
– Хотя вот изловчился же все ногами делать. И лучину зажечь, и щи посолить. Может, и зевать носом научишься? Тогда и бес не страшен!
Старик рассмеялся. Он уже знал, кого сейчас будет воскрешать в памяти. Сережа заулыбался и потянулся к деду. Положил голову на дедовы ноги, на его сапоги, и сосредоточился.
– Ну что, опять про князя? – дед подул в просверленное отверстие, и облачко древесной пыли повисло над ними. В голубых лучах, пробивавшихся снаружи, оно кружилось медленно и просто. А затем пощекотало лицо мальчика так, что ему пришлось вертеть головой и тереться ушами о дедову штанину.
– В мае у нас цвели вишни как нигде. Из Смоленска люди ходили, по двадцать часов шли, чтоб посмотреть на них. Лето начиналось так. Это когда жить хорошо было, Сережка, и ходить можно было босиком. Идешь по дороге, она чистая, не пыльная. По оврагам жимолость, купальница, медуница… Хотя что тебе медуница? Ты и вишни-то не видел, сынок.
Старик перевел взгляд со свистульки на открытый рот мальчишки. Тот, казалось, забывал дышать.
– А дома какие были! – деду было приятно выговориться. – Не то что сейчас. Сруб этот поганый. Дома все белые, каменные. И все в мире имело порядок и смысл. Рабочий ты человек – один этаж тебе можно. Ремесленники, военные, басманники – всех видно. Земли давали поровну. Еще когда высоченных уродов взрывали, всем приписным к земле выдавали десятину, и огороды можно было держать. Вот так вот! Между огородами ровные тропинки. И в каждом дворе по обязательной вишне. С моста красиво было. Стоишь высоко, под тобой Днепр, а по обе руки – белый город. Были и редкие дома в два этажа, литовцев и стражей. И всего один дом в три, пристроенный к Борису и Глебу. Дом княжича. Его лица мы не видели, как и лица самого князя. Он с отрочества в серебряном капюшоне ходил, а отец в золотом. Ну, про князя потом. А сейчас про девочку расскажу. Уж в сотый раз, наверное.
Была она нашей соседкой. Лет ей было побольше моего, но ненамного. Отец ее служил на стене в Гжатске, а мать умерла – или не умерла, но не было у нее матери. Звали ее Ксенька, и любил ее весь город, а не любить было невозможно. Кожа прозрачная, волосы словно седые от рождения, а брови и ресницы – такие же. Худенькая, как камышонок. И улыбка у нее такая, даже не знаю, как передать.
И дед улыбнулся во весь свой сгнивший рот, да так, что Сережка захохотал на всю комнату.
– Ну да. Ей не сто было, а шестнадцать. Ну да бог с ней, с улыбкой. В общем, была она такой, что мужам хорошо становилось, да так, что хотелось петь, плакать и молиться. Вызывала она в людях любовь, Сережа, хорошую любовь, никто и подумать не мог о том, чтоб обидеть ее или учинить чего дурного. Голос у нее был еще такой, детский, а речь взрослая, выразительная. Особенно когда она говорила «ша» или «жа». «Пошли купаться. Гастижа поднялась», – говорила она мне, и от этого «Гас-ти-жа» я был готов обнять ее за ноги и не пускать до тех пор, пока она бы вишней не обернулась, а я корнем ее, ну или старым пнем, как сейчас. Помню, позвала она меня со своего огорода: «Пошли на мост. Воскрешенье сегодня!» И пускай на мосту было весело, и пускай можно было надеть черные штаны и белую рубашку, все это мне было неинтересно. Я любил сидеть дома и даже в святой день готов был помогать отцу за занавешенными окнами работать с деревом. Стулья больше прочей мебели любил. Тем более кресла. Их покупали в двухэтажные дома. Как приятно гладить покрытые лаком подлокотники! Гладил бы и гладил, и перешкуривал бы до бивня. Но раз Ксенька звала, готов я был бросить все и влачиться за ней, вот как ты вот, рот разинув и слюни пустив.
Сережа заулыбался и потерся лбом о дедово колено. Так он показывал старику, что любил его, а старик это знал и тихонько радовался тому, хотя виду не подавал, ведь старости положено быть хмурой и ворчливой.
– Идем мы от наших домов в центр. Я в брюках черных и в ботинках, как водится. Она в платье, в белом. Вроде бы и в землю смотрю, а сам на ее ступни поглядываю. Все в ней было правильно. Все пальцы аккуратные. Ни одного плохого ногтя. Ни одного вросшего. Она идет, поет что-то и приплясывает, и искренне так, и весело, будто не человек она совсем, а само лето. Шли мы вдоль титановой полосы. Удобно было, она, как ни крути, всегда к центру, к площади выводит и к мосту. Но ступать на нее нельзя, могло убить светом. Над этой дорожкой стражниковы автобусы летали с князевыми людьми. Людям-то давно кроме лошадей и ног ничего не полагалось. А им быстрее надо было добираться, успевать всюду. Тогда мы, Сереж, все за чистый воздух боролись. Даже их катафалки черные газы не выдавали, а чуть слышно шуршали над металлической лентой.