Быстро обернуться не получилось: чтоб короба наполнить, пришлось дойти аж до Синего урочища. Первая же лиственничная борть обманула ожидания:
– Мало вовсе мёда, осьмерика не станет. – Сёмка стоял у борти на порубленной в лествицу елине. Настя снизу подавала короб на верёвке. – До холодов оставить надо… Дале пойдём…
Другие борти тоже ничем не порадовали. Настя не понимала, отчего так огорчён брат: мало сейчас мёда, – к холодам боле будет… Она ничуть не притомилась, бежала так же вперёд, обрывала обочь тропы малину; ягоды было ещё довольно, – сельские ягодницы так далече не забредали.
Воздух уже хорошо прогрелся и в сырых ельниках; Настя скинула лапотки, повесила оборами на шею. Ей страсть как хотелось поболтать с братом о разном, порасспросить о многом. Почему вот Илья стал часто хмуриться, а Семёнко, наоборот, улыбается? Почему Зарянку дома не застать, и она улыбается как-то чудно, и в небо глядит, как ищет там что-то? И куда исчезает брат по ночам?
Вот и сейчас, – на все вопросы молчит, лишь улыбается… "Сказать ли нынче ей?.. Да нет… Скоро всё решится… Обидится, что с собой не беру… Что ж, с Улитой ей лучше будет… Мала ещё…"
…Не радовал Илью нынешний праздник; отчего-то казалось не ко времени это веселье. Да не им придумано, не ему отменять…
С утра береговую сторожу смотрел: спят как чада малые все. Один лишь Кирюха-отрок, младший Самулёнок, глядит в глаза преданно, – "…Ни одним глазком, дядька Илья… Тихо там, у восоров-то…"
У самой воды корчагу поднял пустую, из-под мёда. Тех башками поокунал в стылую Молосну, дабы очухались. К Самулёнку подступил: сам не пил, почто про старших не сказался? Сменить сторожу некем, в селе уже все гуляют. Одна надёжа: кто сказал, что восорам так уж охота ратиться?
Поуспокоился лишь у себя во дворе, как стал Смолику сбрую чистить. Улита, с делами управившись, ушла к соседкам, язык почесать, на молодь полюбоваться, подарки мужнины показать новгородские.
…С утра ещё калечная рука ныла; время от времени растирал ладонь, вспоминал чьи-то тонкие прохладные пальцы, – легче становилось от того.
Пора выходить, в улице уж гомонил народ; закончив дело, Илья присел на завалинку…
…Началось всё не с берега… Илья учуял дым, ругнулся, – не велел же огня палить до заката, дабы пожогу не было…
Полымя занялось с двух сторон села; уж не весёлый гомон, – бабьи вопли слышал Илья. Потянулся к луку, висевшему на тычке у дверей… Он и к воротам подойти не успел, – чёрные всадники, знакомые и чужие, ворвались в улицу…
Ладонь свело болью, пальцы не слушались, от тетивы, слабо натянутой, стрела ушла вбок. Чёрное оперение просвистело рядом, другая стрела вошла в раскрытый ворот рубахи… Он ещё стоял посреди двора, а птица-душа уже оставила его, порхнула на волю… И увидел он, – то ли Ласка навстречу идёт, то ли он к ней, и Зарянку ведёт за руку, и ровно отгоревшей земляникой с дальних лугов повеяло… Стрелы всё летели в него и рядом ложились… Их для него не жалели…
…Дабы остановить разговорчивость сестрицы, Сёмка сам спросил её:
– Почто это Кирюха-Самулёнок вкруг тебя всё ходит? Поди к зиме поп сватов зашлёт?
– Да ну его! У него мухи во рту… – хотела слово сказать, что от старших подруг слышала, да постеснялась брата. – …и годы мои не те…– добавила важно…
– Ничто! Окрутят, – будешь в невестах сидеть, пока в возраст не войдёшь…
От Синего урочища, едва короба заполнив, поворотили назад. Настя слегка притомилась; Сёмка усадил её в седло....
Дымком потянуло, едва свернули с тропы на Ростовский большак… Будто не ко времени костры жечь? Не пал ли в лесу? Настя, беды не чуя, забыв об усталости, соскользнула с коня, побежала вперёд…
А дым тот не родной был, и страшный; не было в нём духа очага и хлеба, а лишь только гибель… Дым над пепелищем, над тем, что осталось от Беловодья, уже рассеивался…
У обугленной, изломанной околицы Семён отпустил поводья, сжал руку сестры… Не понимая произошедшего, они брели по бывшей своей улице; как зноем сморенные, разлеглись мужи беловодские, где вечный сон их застал, в пыль уличную. По рубахам отбеленным, по головушкам русым, – сок той ягодки смертной, что стрелы вражьи да топорики в изобилье сеют…
–…Что ж это, братец? Почто они так лежат?.. – казалось: криком она кричит, а голоса не было.
Все знакомые мужики так их встретили. От берега же вместо песен девичьих, – бабий вой…
…Илья голову на ступеньку положил, смотрит в небо. Что ж он не встанет, что ж из себя стрел чёрных не повыдергает? Рванулась к нему Настя, да Семён удержал: по сельской площади метались всадники в волчьих шкурах, – видно, живых высматривали…
Сжимая ладошку сестры, Сёмка, прячась за остатками жилья, бежал к старой ветле. Не спасения там искал, а надежды, – с ней ничего не должно случиться!
Ветла догорала… Зарянка была жива… Присела в зелёную траву, рассыпав из туеса алую ягоду, смотрела на чёрную стрелу в руках, как не понимая, что это… Неосторожна была ягодница, – по белому холсту платья разбежались ягодки, по обнове, к празднику шитой алым по рукаву да по вороту. А на груди-то цветок красный, не иглой, – стрелой чёрной вышит…
Подкосились ноги Семёнки, рядом опустился на колени; одно слово бы от неё услышать, ещё вздох уловить; не морок она, живая… была…– вот она, кровушка её, на ладонях…
– …Ты уходи, Терешок, нельзя здесь… – ещё хватило сил снять с себя ожерелье, протянуть Сёмке. – возьми, невесте своей подаришь…
Последние силы ушли на несколько слов, вот и прилегла Зарянка в траву, в ягоды рассыпанные… Да быть бы ему самому убиту, рядом лечь! Но с ним была ещё сестра… Не в силах заплакать, она дрожала как в ознобе…
С площади их, похоже, заметили; знакомый лопоухий всадник, щеря редкие зубы, неторопливо, будто уверен, – куда денутся? – повернул к ним…
Сёмка нёсся, не разбирая пути, намертво стиснув ладонь сестры; через можжевельник, через самое густолесье, обдирая платье и кожу, скатились на дно сырого тёмного оврага. Откуда-то издалека ещё слышались голоса, ржание коней… Скоро стихло всё…
Силы оставили Настю, прорвались рыдания. Лапотки она где-то обронила; ныли изодранные ноги, подол в клочья изорвался… Плечи дрожали; прижавшись к брату, она лишь вскрикивала: "…братинька, братинька! Что ж теперь?.." …Да кабы знать, – что…
Из самой тьмы овражной, из чепыжника, затянувшего скат, вывалились серые комочки, доверчиво ткнулись мокрыми носами в колени Насти.
– Ой, собачки…– протянула к ним руки, слёзы мгновенно высохли…
– Оставь их, не трогай, нельзя… Это не собаки…
Следом, из кустов вышла линялая волчица; ощерив жёлтые клыки, чуть рыкнула. Волчата кинулись к матери, и всё семейство исчезло в сутеми оврага…
…Страшный день заканчивался, дно оврага затянуло тьмой и стылой сыростью. Надо бы выбираться наверх, куда-то идти, где-то провести ночь… В замшелом ельнике трава, чуть прогревшись за день, остывала скоро; босые ноги уже зябли…
– Куда ж мы идём, братец? Я домой хочу! И есть хочу! Нет боле силушки!
– Потерпи, сестрица! Вот найдём сушинку, – заночуем. А ество завтра будет. Где ж в потьмах чего сыщешь?.. И дома у нас теперь нет…
Приют нашли под корнями старого дуба, вывороченного бурей. Семён накидал лапника, корни закрыл ветками сверху, натаскал еще хвойника укрыться. Где-то ниже дубовой рамени звенел ручей…
Из всей снаряди, что брал утром с собой, у Сёмки остались в калите на поясе лишь огниво с трутом сухим да ножик. Им он уже впотьмах надрал огрубевшей бересты с деревец помоложе, в родничок до утра закинул…
…Настю разбудило беличье урчание и цоканье. Белка скакала по лапнику, рыжий хвост с солнечными лучиками горел сквозь ветки. Что-то вспугнуло её; взлетела на ближний ствол, пошла верхами, прицокивая и осыпая шишки… Настя вспомнила всё, что вчера случилось; брата не было рядом; показалось, – она одна во всём мире; стало страшно. Торопливо раскидала ветки, вылезла из берложки…