…Снег пал в другую же ночь, как воротился он от Вечной бабки; по тому и понял Илья, – жива Зарянка, и весна придёт в своё время, не задержится… Потому и рвал жилы, ломал хрупкие от мороза прутья мазанки, ставил новую избёнку в пятнадцать хлыстов, бил печурку-глинку, поминая про себя Молчуна всеми недобрыми словами. Да что с того взять, – ему, человеку полуденному, здешние зимы неведомы были. Да где Илья был, почто не указал, не присоветовал? Свои заботы свет застили?..
Была в тех бедах его, Ильи, вина; неясная ему, но была. Оттого, видать, стали сниться сны тревожные, а допрежь никаких не видал… И шёл он в тех снах куда-то, и терял торный путь, сбивался с тропы; являлась Зарянка, вела за собой, а потом исчезала. Казалось, вот-вот откроется то, к чему пробивался через дебри, а там (знал уже!) Ласка рядом с ним, и Зарянка их дочь. И отводил он от них все беды, и не была русалкой Ласка, а Зарянка – ведуницей… Но просыпался Илья, не найдя дороги, в плечо сопела румяная Улита…
И опять теснила изба просторная, опять чего-то ждала душа: то ли радости великой, то ли горького горя. Встрепенулась опять птица в груди, та, что когда-то увела за собой из отчего дома. И как не улетала она никуда; всё рядом была, часа ждала своего; куда теперь звала? Чего нынче хотела от него, мужа сивобородого?
Потому, видно, и сын его, Леонтий, нынче не с ним; есть и у него птица в груди, ведёт неведомо куда… Вот Сёмка, всем удался парень; его род, Ильи, а кровь не та, и нет у него птицы своей. Ладно ли то, нет ли, а не уведёт за собой. Кому-то сидеть на земле крепко надо, род вести…
…Спал ли, нет, нынче Семёнко… Тело лишь чуть притомилось привычной дневной тяготой. Глаза, кажется, на миг смежил, а сна уж как не бывало…
Луна холодно и любопытно заглядывала в узкое оконце пустого ещё сенника, стелила дорожку, приносила с собой запахи молодой зелени, тех белых ведьминых цветов, распускающихся ночью, из каких русалки венки плетут…
Не помнил Семёнко, бежала ли прежде к нему лунная дорожка, слыхал ли он летось, как надрываются соловьи в черёмуховых осыпях приречья…
С другого края села, со старой ветлы, у той избушки заветной, дрозд зовёт свою суженую. Может, туда и ведёт дорожка? Может, кто и Семёнку ждёт? Ведь хотел он о чём-то важном её спросить, о чём лишь ей ведомо…
Молодая, ещё не выхоженная трава холодила босые ноги, но не студила голову. Проводила его луна до старой ветлы, до самой двери… Дале ей ходу не было… В избяной тьме луной светились волосы и руки Зарянки да голубые камушки ожерелья…
– …Что ж ты, Терешок, на пороге стал?.. Поди же сюда…
…От прохладных её ладоней пламя в сердце вспыхнуло жарче…
… Ох как не хотелось Улите уступать приёмышей ведунице, ни в чём не хотелось. Как смирилась будто, – ни слова осуждения не сорвалось с языка, а соперничество, теперь тайное, продолжалось. Не могла она детям запретить видаться с Зарянкой; а так и поманывало порасспросить, – как там у ведьмачки, о чём речи ведёт, чем приваживает, не молвит ли о ней, Улите, худого слова. Сёмка боле отмалчивался, а Настя-простуша старательно пересказывала Зарянкины сказки: о птице Сирин, о корове Земун, что по небесному своду бродит, молоко проливает. Эти-то сказки Улита сама от своей бабки слыхала когда-то, да уж забывать стала…
Узнав, что про неё Зарянка вовсе речей не ведёт, даже пообиделась; как и нет её, как не с её двора дети приходят, не её хлебом вскормлены. Ведьмачке в поперечину стала Улита свои сказки сказывать: про святых мучеников да угодников. Настёна и эти сказки слушала внимательно. Она, по простоте детской и не задумывалась, – кто ей дороже. Улита заменила ей мать, Зарянка просто рядом была всегда. И несхожесть их необходима была и обычна, как несхожесть жаркого дня и прохлады ночи…
…Гордилась Настя перед подружками, что братец её жених, и не последний в селе. Да вот кого он во двор приведёт, – Марьяшу вертячую? И как с ней жить?.. Вот если б… Да Улита не позволит, – вдова, бобылка, ведьма… И пусть, что ведьма! Прабабка их ведьмой была, – братец сказывал. Настя тоже ведьмой станет…
И что нынче подеялось с братцем? Обычно молчаливый и хмурый, теперь улыбается сам себе, как умом скорбен стал. Смотрит куда-то далече, как видно ему то, что от других укрыто… И уж так язык у Насти свербит спросить, – куда ночами уходит, и отчего Илья точно сердит на брата? Спросить бы Зарянку, (всё ей ведомо) да не застать её…
…В полдень на сенокосе только и отдохнуть косточкам, ан нет: Сёмка, лишь серп оставил, исчез тотчас, кинул только: "к ручью!" Вернулся, как в ряды пошли…
Настя и не глянула в его сторону; обидно стало, – не позвал с собой… "Ладно-тко, братец, в другой раз не уйдёшь без меня, всё одно догоню…"
Ввечеру, оставив серпы, пошли к ручью вместе. Пока Настя плескалась да отражением любовалась своим, – глядь, а рубаха брата уж далече белеет. С воплем: "я с тобой!" стреканула за ним, запнулась о коряжину. Как поднялась, – светлое пятно мелькало у Медовой пади… И ровно из света берёз вышла Зарянка, взяла брата за руку…
Настя обрадовалась, крикнула: я здесь! Голос сорвался на писк; хотела бежать к ним – без неё как же? Ноги как приросли к земле, шагу не ступить… Села в траву, разревелась дитём несмышлёным…
К стану вернулась в сумерках, смыв слёзы и обиду. Илья встретил её долгим взглядом.
– Снедай, да спать вались, – проворчала Улита. – Тот шастает где? Куска в день не съел, часу не отдохнул…
…Настя прокинулась ото сна едва посветлело. Никого рядом не нашла; невдалеке слышался глуховатый голос Ильи:
– …Ни баба она тебе, ни девка… Так, морок один. Не жить тебе с ней, не вести двора… Сейчас загуляешься с ней, – ни одна за тебя не пойдёт; кому омороченый нужен?
– Ты, Илья, сам ли веришь, чего говоришь? Что она самая что ни на есть живая, мне то ведомо. Коль запрет поставишь, уйду из села, с ней уйду. Где ни то в заболотье осядем, хоть на пепелище отцовом…
– Мало в Беловодье одного шатуна, – Мирошки…
…А с Мирошкой было худо… Едва отсеяв с божьей помощью свой надел, исчез он, кинув жёнку с дитём малым на мать-старуху. Сколь времени про него ничего не слыхать было, а на Петровки явился вождь восоров к Илье, стучал клюкой, орал, требовал Мирошку головой выдать с беглой жёнкой:
– …Не рви горло, старик; негоже в твои лета себя так ставить. Мирошку я у себя в портах не прячу; и в селе ему негде укрыться, – все на виду.
– Так сыщи его, вождь! Иначе небо упадёт на твоё Беловодье, и следа от вас не останется! Эта земля от предков наших святой была, таковой и пребудет! – Старик треснул посохом о половицу; брызнула щепа, треснул посох…
"…Эх, Мирошка, заварил кашу густо… Что ж они, пойдут ратью на нас? Какая там рать? Голыми руками передавить их… А глядеть надо; да кому ж? Все в полях…
Всё ж доброхоты сыскались, – в черёд берег стеречь стали…
…Отгорели-отцвели по лугам травы медовые, последний взяток собрали пчёлы. На праздник пчелиный, на Спас медовый выпросилась Настя с братом идти на первый подлаз. Илье чего не отпустить, – не первое лето парнишка по отцову путику бродит сам, и сестра не помеха станет, – девчонка бойкая…
–…Да к полудню обернитесь; самое празднество будет…
Сёмка и сам управиться метил скорее, к купанию коней поспеть; а боле другое манило. И рад был, что сестрица с ним увязалась, – вдвоём-то не вошкаться.
Сивка с поклажей невеликой шёл легко, – пары пустых ещё коробов для первого подлаза довольно. И сума к седлу приторочена с верёвками да когтями киевскими старинными…
Настя верхом не хотела ехать, вприпрыжку вперёд бежала, на ходу припевки придумывая, обо всём, что глазу виделось. Сёмка иной раз покрикивал, чтоб далеко не уносилась…
Вспомнилось, – пять лет тому, таким же зябким утром, покинули они родной двор; и был Сёмка тех же годов, что и сестра нынче. И с этими мыслями как игла вошла в сердце, и уж не отпускала… "…Короба скоро заполним и сразу назад… Не надо б сегодня уходить… Что за Спас нынче? Кто его выдумал?