И действительно, воды, прогулки, естественная усталость и сон к концу лета мало-помалу восстановили ее силы.
Герцог сопровождал Маргариту в Париж, где он продолжал навещать ее, как и в Баньере.
Эта связь, о которой никто не знал ни ее действительного происхождения, ни ее действительного содержания, произвела большое впечатление, потому что герцог был известен своим богатством, а теперь стал известен своей расточительностью.
Это сближение старого герцога с молодой женщиной объясняли распущенностью, свойственной богатым старикам. Строили различные догадки, кроме единственно правильной.
А меж тем чувства этого отца к Маргарите носили такой целомудренный характер, что всякое другое отношение к ней для него было бы кровосмешением, и ни разу он не сказал ей ничего такого, что не могла бы слышать его дочь.
Нам чужды намерения придавать нашей героине несвойственный ей облик. Мы должны отметить, что, пока она была в Баньере, обещание, данное герцогу, ей не трудно было сдержать, и она его сдержала; но по возвращении в Париж этой девушке, привыкшей к рассеянной жизни, к балам, даже к оргиям, казалось, что одиночество, нарушаемое только периодическими визитами герцога, заставит ее умереть от скуки, и жгучее дыхание прошлой жизни ударило ей в голову и в сердце.
Прибавьте к этому, что Маргарита вернулась из своего путешествия еще более красивой, чем раньше, что ей было двадцать лет и что болезнь, усыпленная, но не сломленная окончательно, по-прежнему рождала в ней лихорадочные желания, которыми почти всегда сопровождаются легочные заболевания.
Герцогу было очень тяжело в тот день, когда его друзья, неустанно выслеживавшие скандала со стороны молодой женщины, связь с которой, по их словам, его компрометировала, донесли ему, что в тот час, когда она уверена в своей безопасности, она принимает посетителей и что эти посещения продолжаются часто до следующего утра.
Герцог спросил Маргариту, она созналась и без всякой задней мысли посоветовала ему перестать интересоваться ею, так как у нее нет сил сдерживать свое обещание и ей не хочется больше принимать благодеяния от человека, которого она обманывает.
Герцог не показывался в течение недели, и это было все, что он мог сделать, а на восьмой день он умолял Маргариту впустить его, обещая ей принять ее такой, какова она есть, лишь бы ему позволено было ее видеть, и клянясь, что до самой смерти он ей не сделает ни одного упрека.
Вот как обстояло дело через три месяца после возвращения Маргариты, другими словами, в ноябре или декабре 1842 года.
III
16-го, в час дня, я отправился на улицу д’Антэн.
Уже у входной двери были слышны голоса.
Квартира была полна любопытных.
Там были все звезды пышного порока, с любопытством изучаемые несколькими светскими дамами, которые снова воспользовались аукционом, чтобы присмотреться вблизи к женщинам, с которыми они никогда не имели бы случая встретиться и легким радостям которых они, может быть, втайне завидовали.
Герцогиня Ф… стояла бок о бок с мадемуазель А…, одним из печальнейших явлений в среде наших куртизанок; маркиза Т… колебалась, купить или не купить ей вещь, на которую надбавляла цену мадам Д…, самая роскошная и самая известная кокотка; герцог И…, о котором в Мадриде говорили, что он разоряется в Париже, а в Париже, что он разоряется в Мадриде, и который все-таки не мог даже истратить своего годового дохода, разговаривал с мадам М…, одной из наших самых умных рассказчиц, которая время от времени печатала рассказы за своей подписью, и обменивался дружескими взглядами с мадам N…, прекрасной завсегдатайкой Елисейских полей, почти всегда одетой в розовое или голубое; ее карета запряжена парой рослых черных лошадей, которых Тони продал ей за десять тысяч франков и… которые она ему заплатила; наконец мадемуазель Р…, которая при помощи только своего таланта достигала вдвойне против того, чего достигают светские женщины при помощи своего приданого, и втройне против того, что другие достигают при помощи любви, – пришла, несмотря на холод, сделать несколько покупок, и на нее было устремлено немало взоров.
Мы могли бы назвать инициалы еще многих людей, собравшихся в этих гостиных и очень удивленных этой общей встречей; но мы боимся утомить читателя.
Скажем только, что всем было безумно весело и среди тех, кто находился здесь, многие знали покойную, но, по-видимому, не вспоминали ее.
Смеялись громко; оценщики кричали до потери голоса; торговцы, которые заполнили все скамьи перед главным столом, тщетно старались восстановить тишину, чтобы в тишине обделать свои дела. Никогда не было такого шумного и пестрого собрания.
Я медленно шел среди этого неуместного шума, помня, что рядом, в соседней комнате, испустила дух несчастная женщина, мебель которой продавали за долги.
Целью моего прихода были не столько покупки, сколько наблюдение, и поэтому я наблюдал физиономии поставщиков, которые устроили аукцион; каждый раз, когда какой-нибудь предмет неожиданно повышался в цене, их лица расплывались в улыбке.
«Честные» люди, которые строили свои расчеты на проституировании этой женщины, которые заработали на ней сто на сто, которые преследовали своими векселями последние минуты ее жизни и которые после ее смерти пришли пожать плоды своих «честных» расчетов и получить проценты за свой постыдный кредит.
Насколько правы были древние, установив одного общего бога для торговцев и для воров!
Платья, шали, драгоценности продавались с неслыханной быстротой. Эти вещи мне были ни к чему, и я ждал.
Вдруг я услышал крик:
– Книга в прекрасном переплете, с золотым обрезом, под заглавием: «Манон Леско». На первой странице есть надпись. Десять франков.
– Двенадцать, – сказал кто-то после продолжительного молчания.
– Пятнадцать, – сказал я. Почему? Не знаю. Вероятно, из-за надписи.
– Пятнадцать, – повторил оценщик.
– Тридцать, – повторил первый покупатель таким голосом, как будто он не допустит надбавки.
Дело принимало характер борьбы.
– Тридцать пять! – крикнул я в тон.
– Сорок.
– Пятьдесят.
– Шестьдесят.
– Сто.
Признаюсь, если бы я хотел произвести сильное впечатление, я вполне достиг этого; кругом воцарилось глубокое молчание, и все смотрели на меня, желая разглядеть, кто так добивается этой книги.
По-видимому, тон, которым я произнес последнее слово, подействовал на моего противника: он предпочел прекратить этот торг, в результате которого я должен был заплатить за книжку в десять раз дороже ее стоимости, и, поклонившись, сказал очень любезно, но, к сожалению, немного поздно:
– Я уступаю.
Возражений не последовало, и книга осталась за мной.
Опасаясь, что самолюбие снова заведет меня далеко и нанесет ущерб моему кошельку, я записал свое имя и ушел. Должно быть, свидетелям этой сцены я подал повод к бесконечным догадкам; их интересовало, вероятно, почему я заплатил сто франков за книгу, которую я мог повсюду купить за десять, самое большое за пятнадцать.
Через час я послал за своей покупкой. На первой странице было написано чернилами, красивым почерком, несколько слов от того, кто подарил эту книгу. Надпись была коротенькая:
Маргарите
Смиренная Манон
А внизу подпись: Арман Дюваль.
Что значило это слово: смиренная?
В чем признавала Манон, по мнению Армана Дюваля, превосходство Маргариты: в разврате или в благородстве души?
Второе толкование казалось более правдоподобным; первое было бы только наглой откровенностью, которую не приняла бы Маргарита, несмотря на свое мнение о себе.
Я вышел из дому и вернулся к этой книге только вечером перед сном.
Я знаю очень хорошо трогательную историю Манон Леско; но всякий раз, когда мне попадается в руки эта книга, меня влечет к ней, я открываю ее и в сотый раз переживаю жизнь героини аббата Прево. Эта героиня так правдоподобна, что мне кажется, будто я ее знаю. На этот раз постоянная параллель между Маргаритой и Манон придавала чтению неожиданную привлекательность, и к моей снисходительности присоединялась жалость, почти любовь к бедной девушке, по наследству от которой я получил этот томик. Манон умерла в пустыне, это верно, но на руках человека, который любил ее всеми силами души, который вырыл для мертвой могилу, оросил ее своими слезами и схоронил в ней свое сердце; а Маргарита, такая же грешница, как Манон, может быть, так же раскаявшаяся, как и та, умерла среди пышной роскоши, если верить тому, что я видел, на ложе своего прошлого, но и среди пустыни сердца, более бесплодной, более необъятной, более безжалостной, чем та, в которой была погребена Манон.