Литмир - Электронная Библиотека

Окуджава этой неуверенности не знает: может быть, потому, что не сочиняет, а транслирует, и потому пишет неровно и сравнительно немного. Проза Окуджавы – высочайшего класса (хотя опять-таки не вся, либо очень хороша, либо очень слаба). Проза Галича – интеллигентский рассказ о себе, байка, пусть зачастую превосходная, или очерк, как «Генеральная репетиция». Позиция Окуджавы по определению выигрышна, как всегда в выигрыше аристократ перед интеллигентом, принц перед селфмейдменом. И все-таки в иных ситуациях Галич прикасается к язве и излечивает ее – а небесная гармония Окуджавы порой не воспринимается, особенно когда совесть слушателя неспокойна. Он чувствует себя недостойным этой гармонии, а Галич – он рядом, он вместе с нами, он тоже собой недоволен и себя презирает, и сегодняшний слушатель ближе к Галичу, нежели к аристократу Окуджаве, ничем не скомпрометировавшему себя. Не скомпрометировал – но и не подходил так близко к бездне, а Галич подошел и сумел высказать вещи, на которые Окуджава бы не отважился. А может, ему это было и не нужно.

Окуджава завидовал Пушкину с его красивой судьбой – об этом «Счастливчик Пушкин». Галич завидовал Полежаеву с его несчастной судьбой и поражением на всех фронтах – и, может быть, мера его таланта действительно соотносится скорее с одаренностью Полежаева, нежели с гением Пушкина. Но есть вещи, которые он понял и высказал, – и которые Окуджаве были недоступны; есть минуты, когда самому упрямому (вроде меня) поклоннику Окуджавы ближе Галич, потому что сами мы сегодня – в положении слабом и некрасивом, и любоваться собою нам не приходится.

Перелом в отношении к нему произошел у меня, пожалуй, на «Песне об отчем доме», которую я знал, конечно, но как-то не вслушивался. Я вообще не очень люблю его лирические вещи, особенно культурологические, «Литераторские мостки», например; и там, где у него преобладает пафос, – сразу вдруг пропадает и фабульность, балладность, и виртуозность, и языковое чутье. Но «Отчий дом» – слишком горячая, личная и мучительная вещь, чтобы казаться пафосной. Главное же – смысл ее не так прост, как кажется. Одно время мне виделась тут капитуляция – примерно как в лучшей из поздних песен БГ «Еще один раз». Так всё было точно – «Едва ли я вернусь сюда еще один раз», – и вдруг: «Есть повод прийти сюда еще один раз!» Так же и у Галича: такая прекрасная иудейская гордость – «Но уж если я должен платить долги, то зачем же при этом лгать? Я уйду, свободный от всех долгов, и назад меня не зови!» – и вдруг: «Не зови, я и так приду». Что это еще за приступ патриотизма после всех поруганий?

Но потом я понял, и на этом, кажется, отношение мое к Галичу переломилось навсегда. Он оказался для меня рядом с Окуджавой, а если и ниже – то ненамного. В «Отчем доме» и финальной его фразе больше гордости, чем во всех патриотических песнях советского официоза. «Не зови, я и так приду» – это не жалкая попытка отщепенца присоединиться все-таки к большинству. Это четкое и строгое сознание того, что никто не вправе нам советовать, как любить нашу Родину, и даже она сама не смеет учить нас этому. Мы придем без всякого призыва, потому что САМИ знаем, когда нам приходить. И даже если эта Родина считает нас вечными должниками – мы придем не потому, что кому-то должны, а потому, что таков наш выбор, потому, что не можем и не хотим иначе. «Я и так приду» – не потому, что «некто с пустым лицом» мне это предписывает, а потому, что это моя Родина, и не посредникам выстраивать мои отношения с ней; и даже если она сама не поймет меня – я всё равно ее не оставлю, потому что я так хочу.

Здесь Галич выше всех в своем поколении – и свободнее всех; и эти его слова безусловно останутся в русской поэзии.

Родине же отдельное спасибо за то, что уж чему-чему, а вечной актуальности и даже бессмертию лучших стихов она сама способствует будь здоров.

Эдуард Асадов

1

В конце 1943 года, после взятия Перекопа, на Ишуньских позициях в Крыму командующий артиллерией 2-й гвардейской армии Иван Семенович Стрельбицкий инспектировал свои батареи. На одной из них он приметил молодого лейтенанта, судя по внешности – южанина, который постоянно шутил с солдатами, командовал легко и весело и под непрерывным вражеским обстрелом чувствовал себя, как на прогулке. Солдаты его обожали. В штабе армии генерал Стрельбицкий распорядился узнать, как этого храброго парня зовут. Позиции, однако, бомбили, связь прерывалась, и по рации едва удалось разобрать, что фамилия лейтенанта будто бы Осадчий.

В следующий раз генерал его встретил полмесяца спустя, уже под Севастополем. Лейтенант на грузовике привез в полевой медсанбат раненного в обе ноги старшину. Генерал ему выговорил за то, что старшину везли, не дожидаясь темноты, – могли попасть под обстрел… Лейтенант виновато ответил, что боялся медлить – вдруг гангрена? Генерал подивился храбрости, не стал его особенно распекать и отправил обратно на позиции. В тот день батарею этого лейтенанта раздолбали: артиллерия била на максимум, на четыре километра, так что к врагу ее придвинули буквально вплотную. В считаные часы там не осталось ни одного целого орудия. Снаряды, однако, уцелели, и лейтенант со своим шофером Витей Акуловым, бывшим военным моряком, повез их на соседнюю батарею, где еще было из чего стрелять.

Это был не просто подвиг – самоубийство. Дорога простреливалась идеально. Машина еле карабкалась в гору. На полпути они заглохли, Акулов со всей силы жал на тормоза, лейтенант выскочил, долго под огнем крутил ручку и чудом завел мотор. Подъем кое-как одолели, вылезли на плоскогорье, но тут их стало видно уже отовсюду: налетели два «юнкерса». Лейтенанту вместе с Акуловым пришлось выпрыгнуть из машины и залечь под колеса. «Юнкерс» заходил прямо на них. Лейтенант успел еще пошутить в своей манере – береги, мол, прическу, Акулов, – и тут же рядом, в траншею, ухнула бомба. Осколки, по счастью, пошли вверх, тут подоспели наши истребители, «юнкерсы» ушли, а лейтенант пошел впереди еле двигающейся машины, показывая маршрут среди воронок. Уцелевший Акулов расскажет обо всем этом, но позже, много позже… Батарея, куда они ехали, была уже в двух шагах, лейтенант замахал рукой – и тут же рядом разорвался снаряд.

Все, кто наблюдал за лейтенантом с его батареи, не сомневались: погиб. Чудес не бывает. Самая дичь, самая обида в том и была, что снаряды эти он, по сути дела, довез, успел, и было ему всего двадцать лет, и все его так любили! Стрельбицкий о нем потом спросил. Ему так и доложили: вез боеприпасы на соседнюю батарею, выхода не было – у него не из чего стрелять, у соседа нечем… довез, но у самой цели погиб. Генерал, всего-то два раза его и видевший, очень о нем горевал и на всю жизнь запомнил лейтенанта Осадчего. Ведь накануне видел его, спасающего жизнь старшине, чуть не распек… ах, знать бы! На всех встречах с пионерами, которых после войны у него было много, он рассказывал про черноглазого лейтенанта, а после одной из таких встреч услышал, как артист филармонии читает стихи поэта Асадова – как раз о защите Севастополя. Поэт тоже там воевал и, по мнению генерала, в материале ориентировался. Стрельбицкий решил с ним созвониться и рассказать про лейтенанта: может, Асадов напишет, он поэт очень известный, пусть молодежь знает… к тому же он наш, крымский, воевали рядом – должен понять!

Он достал в Москве телефон Асадова и стал ему рассказывать про молодого веселого лейтенанта, которого так любили солдаты, который так лихо закуривал под огнем, и над шутками его покатывались все – представляете, он одному молодому солдату сказал, чтоб тот берег уши, а то по лопоухому легче попасть… и это как раз перед тем, как ехать на смерть! Надо написать, пусть знают, погиб же парень всего в двадцать лет!

– Не погиб, – сказал Асадов после некоторой паузы. – Вы меня не узнаёте, Иван Семенович?

2

Карабахский армянин Эдуард Асадов, чью непривычную для русского слуха фамилию генерал Стрельбицкий услышал как Осадчий, был тогда ранен в голову, перенес двенадцать операций (почти все – под местным наркозом или вовсе без него), навсегда потерял зрение и стал самым известным советским поэтом. Не спорьте – самым! В утешение ревнителям чистого искусства могу напомнить, что популярность ведь – не качественный показатель, она об аудитории и о поэте говорит поровну… Но факт есть факт: в славе с Асадовым не могли соперничать ни Евтушенко, ни Окуджава, ни Ахмадулина. Их слава – хоть чуть-чуть, а элитарная. А Эдуард Асадов был любимым поэтом советского народа – с конца пятидесятых до начала восьмидесятых, а по некоторым сведениям, и позже. Герой, красавец, мученик, моралист, любимый автор солдатского, сержантского и офицерского состава, кумир состава стародевического, девического и женского, геологического и подводнического, студенческого и пролетарского: не всякого опять же, но составляющего большинство. Суммарный тираж книг Асадова, которых набегает около сорока, достиг трех миллионов, и их было не достать! Ни одного поэта в мире, кроме автора государственного гимна СССР, хамелеона номер раз Сергея Михалкова, так не издавали! А Асадов не был автором гимна, он сочинял лирику – любовную и патриотическую, – не имел от государства наград, кроме боевых, не награждался премиями, не печатался в журналах, не занимал должностей, не участвовал в проработочных кампаниях, и даже самый упорный ненавистник его поэзии, снисходительно третирующий ее с чисто литературной точки зрения, по-человечески не упрекнет его ни в чем: не в чем.

8
{"b":"783865","o":1}