– Значит, ты не понимаешь в пороке, – говорила девушка и целовала Павла. – Разве ты не знаешь, что Дон Жуану важно покорять сердца, подчинять волю, а чьи сердца и чью волю – все равно. Возраст ни при чем. И подумай: для Леонида важнее было унизить твоего отца. В этом и выражена его страсть к твоей матери.
– Зачем так?
– Леонид ненавидел твоего отца. Он его всегда ненавидел, – с непонятным Павлу чувством сказала девушка. – И оттого что я знала, что Леонид – человек мелкий и завистливый, я понимала, что твой отец – очень хороший. И потом, насколько я знаю, твой отец не принимал участия в их застольях.
– Нет.
– Они не прощали тех, кто к ним не ходит.
– Почему? – спросил Павел, хотя знал почему. Ему понравилось, как она ответила:
– Потому что уже тогда было понятно, что следующая революция будет культурной революцией. Они не просто пили – они уже тогда распределяли портфели в министерстве. Мне одно странно: кому понадобились такие неумные люди? Я ведь доподлинно знаю, что Леонид неумен.
VII
Они лежали рядом в постели, и девушка рассказывала. Она описывала то, что Павел прекрасно знал и без ее рассказа: пьяные вечера у Леонида, шутки и веселое застолье до утра. Она рассказывала – как всегда остроумно – про шумных молодых людей из творческого союза «Синие носы»; про поэтов, читавших бессмысленные стихи под общий смех; про питерских интеллектуалов, одетых в тельняшки, которые пили водку и считались новаторами; и про женщин, которые засыпали за столом. Они всегда притворялись кем-нибудь, говорила девушка, каждый из них играл какую-нибудь роль, и не было ни одного человека, ведущего себя просто. Я смотрела на них и думала: если, например, с этого питерского поэта снять тельняшку, то вместе с тельняшкой исчезнет и его дарование. Как же его опознать без тельняшки? Ведь отдельных от одежды мыслей ни у кого из них нет. Они писали стихи, похожие на стихи, и рисовали картины, похожие на картины. Одетые под кого-то молодые люди, загримированные под чужие страсти любовные истории – все было ненастоящее. Надо было бежать. Когда я ушла оттуда – у меня было чувство, что я уволилась из цирка: все остальное в жизни было менее шумно.
– Но ты сам знаешь эту жизнь, – сказала она.
– Пойми, – говорил Павел. Ему показалось, что сейчас он сумеет объяснить ей, что именно он чувствует, – пойми, пожалуйста. Это важно, чтобы ты услышала меня. Я оттого чувствую себя оскорбленным твоими мужьями и любовниками, что всю жизнь претендовал на особенную судьбу. У меня – так я думал – всегда в жизни будет такое, чего не было ни у кого, никогда. Я всегда знал, что у меня уникальная судьба. Нет, даже не так, надо сказать еще сильнее: я знал, что не могу смешать свою жизнь и судьбу с чем-то обычным, заурядным. И едва я оказывался в компании с общими интересами, взглядами и шутками – мне делалось не по себе. Никаких оснований для этого у меня не было, у нас простая семья и кровь не благородная. Странно мне, безродному полукровке, дикой смеси рязанской и еврейской кровей, считать себя избранником. Но так получилось, пойми, так получилось. Мы, Рихтеры, всегда были особенными – спроси, тебе скажет любой. Мы всегда и все делали не так, как прочие, всегда шли наперекор общим правилам. И то, какой у меня дед, и то, какой был отец, определило всю мою жизнь. Я был ребенком, слышишь меня, ребенком, и я уже знал, что избран. Я даже не знал на что избран, – но знал, что я избранник. Впрочем, – поправил себя Павел, – я знал на что. Не уверен был, как именно я это сделаю, но знал, что делать. Я чувствовал, что судьба моей семьи – спасти Россию. Не смейся, я знаю, это смешно звучит, но ты не смейся. Когда-то, очень давно, когда мой дед Соломон Рихтер был на войне, он написал такие стихи. – И Павел прочел строчки, которые были ему дороже всего: – «Что б ни были мы и где б, но только б землю России реки наших судеб, иссохшую, оросили». Тебе не нравится? – спросил он в темноте.
– Это хорошие строчки, – сказала девушка из темноты.
– Да, их не надо редактировать. Лучшие люди, каких я встречал, жили так, как написано в этих строчках. И я знал, что эти строчки написаны про меня тоже. Каждый из нас брал единственную судьбу и никакой иной не хотел. Это сделало нас такими странными и неудобными в общении. Мы – ненормальные, с идеей избранничества, может быть, пустой идеей, но кто знает наверное? Прости, я долго говорю, но мне важно сказать.
– Я сразу увидела в тебе и гордость, и желание стоять отдельно.
– Мы живем в такое необычайное время. Все здание России, огромной и страшной страны, большой, как целый мир, – вдруг треснуло и зашаталось, с него сорвало крышу. Я спрашиваю себя: значит ли это, что весь мир расшатался? Мы, живущие здесь, решили, что это случилось с одной лишь Россией, из-за того, что коммунизм плох. Но понимаешь, если дует столь сильный ветер, что шатается огромный дом, то нельзя поручиться и за все остальное в мире. И если я собирался отвечать за Россию, но получилось так – случайно получилось так, – что расшатался весь мир, значит, сегодня я отвечаю за весь мир. Я не отказываюсь. Но возможно это делать, только если я знаю, что я защищен с тыла, что у меня прикрыта спина. И это ты, это твоя любовь закрывает меня. Ты слышишь меня?
Павел обнимал девушку, и она говорила ему:
– Я знаю, ты один все сможешь. Я сразу поняла, что ты сильный.
– Подожди. Я не договорил. Мне нужно сказать до конца. Хотя бы в одном я должен быть уверен – в твоей любви. Я не могу быть уверен в том, что у меня хватит сил и что меня не свалит этот ветер. Я не могу быть уверен в том, что достанет ума и таланта. Но зачем-то мне дано это чувство избранничества – и я следую ему. Так хотя бы в одном пусть это избранничество меня не подведет – в женщине, которую обнимаю. Меня подведут руки и голова, предадут все вокруг, но хотя бы здесь, в самом близком, – пусть хотя бы здесь будет надежно. Я должен знать, что моя милая не разменена и не разменяла меня, что ее никто не целовал и она меня не предавала.
– Ты можешь не волноваться, – сказала она, – я человек надежный.
– Подожди, я не договорил. Я хотел рассказать тебе про столичных интеллектуалов, про тех, кого ты и сама видела много раз. Про тех, что нас окружали, что сидели у тебя в гостях. Ничего на свете я так не хотел, как интеллектуального братства. С детства я привык рассуждать о платоновской академии и Телемской обители. Потому я сблизился с диссидентами в те брежневские годы, что видел в них интеллект, бесстрашный перед оружием. А вслед за диссидентами пришли интеллигенты новой формации, воплощенная свобода. Вот где подлинный Телем! Сперва я ходил на их собрания и пьяные вечера и слушал их разговоры.
И потом мне стала оскорбительна профанация интеллекта. Я видел этих полупьяных, полуобразованных нахалов, которым кто-то сказал, что они художники и философы. И они страстно поверили! Оттого поверили, что никогда, даже в тяжелом долгом сне не видели настоящего художника. Оттого поверили, что их идеалом были такие же, как и они, прохвосты с Запада – пустые неумные люди. Я видел вечно булькающую мелкими страстями столичную художественную жизнь – эта жизнь была омерзительна. Я видел пустых людей с пустыми головами, которые старательно воспроизводили поведение творцов, как они их запомнили по популярным фильмам и брошюрам. Они драпировали себя в шарфы и шляпы, ругались матом, говорили слова, смысла которых не понимали, много пили и кривлялись. Тогда все поверили, что кривлянье есть путь к свободе. Помнишь эти теории карнавальной культуры и подобную чепуху? Говорили, что время нуждается в соленой омолаживающей шутке. Но время не менее того нуждалось в смысле и знании, а скоморохи таковых не производят. Я видел хвастливых, ничего не сделавших, ничего не умеющих людей, про которых распускали слухи, что они герои, только потому, что они в публичных местах пускали ветры, и вместо обычных штанов носили галифе, и лили краску на стены. Некоторые из них были милы, они ведь не все противные. Но они были пусты и дрянны, эти люди, и они инстинктивно ненавидели все настоящее. Для них не стало худших врагов, чем картины и книги, – по той простой причине, что в картинах и книгах сказано что-то, что может поставить под сомнение их права. Так некрасивая женщина убирает из дома зеркала, картины, фотографии – все, что скажет о ней правду. Они раздавали себе чины, говорили друг про друга: мы – классики авангарда. Вот этот, говорили они, патриарх соцарта, но я знал, что этот человек отпускает шутки про Брежнева только потому, что не умеет говорить всерьез. Говорили, вот это – классик концептуализма, но я знал, что этот дурачок рисует крестики и нолики потому, что не смог бы даже нарисовать кошку – если бы его заставили. Они бездарности, я знал и мыслями, и чувствами, и всем существом своим – они бездарны. И это видно, не может весь мир быть слеп. Так зачем же делать из них интеллектуалов? Но оказалось, что из них нарочно, планомерно делают интеллектуалов. И если поглядеть на это внимательно – становится понятно зачем. Когда-то из кучки инакомыслящих делали сумасшедших, это была генеральная линия партии – так делали, чтобы не дать расшатать государство. Но в дальнейшем поступили проще: из большой группы недоумков и неучей стали делать свободомыслящих – и это преследует ту же самую цель. Это тот же процесс, тот же самый. Добавь к этому то, что я говорил, про большой дом, с которого сорвало крышу, который треснул и покачнулся. Если подул сильный ветер, то подобное случилось во всем мире. И я стал ездить по миру и смотреть. И увидел то же самое; а раз так, если в Берлине пустозвон считается интеллектуалом, почему его двойник не сойдет за интеллектуала в России? Оказалось, что именно эта среда, пустая и хвастливая среда потребовалась миру для создания нового общества. Кому так надо? Кому-то понадобилось именно эту дрянную, порочную компанию объявить состоятельной интеллектуальной средой. Кому-то потребовалось сделать разум бессильным. И кажется, я знаю кому.