Литмир - Электронная Библиотека

Я Солитудов. Солитудо с латыни – одиночество. Я часто вспоминаю об этом, когда нахожу листы времен студенческих и сползаю по стене своей каморки. Темной, с окном единственным – бедность. Я дядьку то своего отпустил, а он все равно ходит-ходит. В чулане спит, вспоминает обещания данные моему отцу. Покойному.

Я Владимир Иосифович, или все же Иванович, или все же просто Батькович? Да толку от отчества, ежели отечества нет.

Все мои товарищи давно мертвы – кто от чахотки, кто от пневмонии, кто от солдатской болезни. Я не женат, и притворялся множество лет, что никогда не был увлечен. Я никогда не молился с того дня, когда, переступая через порог, когда сымая шляпу с главы своей юной узрел шею белу в объятьях Лукавого, в объятьях поцелуя смерти! В петле. Во тьме. Лишь черные кудри, черные кудри как-то прикрывали это сладострастие смертоубийства.Я бы тоже не отказался от такой любовницы! Такой простой нетребовательной любовницы! Но я клялся, что не умру. Глупо клялся. Глупо клялся, да больше не молился. Не умею. Не смогу.

Меня… Меня. Как можно теперь звать? Это было известно только одной цыганке-калеке. Один глаз у ней заплыл, платье все ободрано, зубов передних что нет, брови тяжелые и оспины глубокие. Мерзкая, тучная в старость, но все равно худющая. Вся в пятнах! Вот она, вот этот дьявольский облик подозвал меня из-за угла, в ливень, когда я обреченно стоял и думал о том, что заболеть пневмонией и умереть довольно занятная идея. Она подозвала. Уж Бог знает почему я отозвался! Бог знает почему ее образ, ее жалкий образ уродливой карги, привел меня в такой дичайший ужас.

У меня дрожали руки, у меня дрожали седые пряди, у меня дрожало все гнилое нутро, гнилое пусть свет и жара его не трогали, лишь льды. Гнилое. К нему тянулся изгнивающий лик цыганский. Тянулся. Я видел черную прядь. Видел рыжую прядь! Видел белую прядь. Видел. Это свет, это грязь, это слизь? Что же это предо мной стояло? Но потом страх отступил, сменился злобой, и я услышал, услышал, отвыкшими от гласа какого-либо, ушами.

– Тоскливо, юноша? Тоскуете? – засмеялась, открыла пасть свою и мне казалось, что в глубине ее рта должны скрываться врата в ад.

– Какой же я тебе юноша?

Проскрипел я. Так злобно, так неумело, даже испугался – отвык. Отвык от звука собственного гласа, без того кривого. Но я старался не подавать виду! Еще дрожащими руками цеплялся за дно кармана следя за мешочком монет. Колец то нет! Брошей, запонок. Только эти пару монет.

– Ну кем Вас еще звать? Вродь лекарь, а как им быть можно себя излечить коль не выходит? Видимо плохой, а плохи юноши во всем от неопытности.

Как же ты, цыганка, так ровно говоришь, если у тебя половины зубов нет! Глазами сверкаешь желтушными, как псина больная.

– Цыганка ли меня судить еще будет? Чего же ты сама умеешь?

Ее мое хамство не трогало, даже смешило. Захотелось именно поэтому прекратить, улыбается – мерзко.

– Коль Вы ко мне, юноша, подошли, то знать должны. Я же погадать предложила.

– Погадать? – это по ручки водить она мне собралась, в состояние полусонное вводить травами и дымом, табаком под носом водить и рога ко лбу приставлять? А может и вовсе чай, по Сибири провезенный, нальет?

– Погадать! На картах! Вон моя палаточка стоит!

И правда, в этом темном переулке стоял грязный-грязный шатер. Синяя тряпка, одеяло бывшее, поверх красной портьеры и все на гнилых палках стоит. Вот оно новое гсоударство! Вот оно царство тридевятое, а я почему-то легко согласился в него отправиться. Но можно ли из такого выйти? Можно ли?

Она меня за руку взяла, руки мокрые, ногти длинные, но мне уж как-то все равно было. Я словно обезумел, словно действительно признал, что подошел. Монеты вывалил, да айда смотртеь, как она карты в руках вертит. И могу сказать Вам прямо, что колоду так не тасует ни один шулер. Ну она и ведьма! Ведьма. Кости на полу валяются, кошки вокруг ног моих вертелись, покуда я на табуретке маленькой усидеть пытался. Дым от свечей, дым, дым. Слезились глаза, слезились глаза.

Она кинула карты на стол, на столик, покрытый грязной скатертью, за которую я хватался пальцами от удушья, кинула и принялась читать басом, от чего-то мужским.

– Я вижу утрату, – ее нос коснулся моего уха, я бы поверил, что она собирается меня сварить в одном из маленьких котелков, стоящих в углу палатки – Вижу смерть, вижу юную деву погибшую, единственную близкую. О, да! Я вижу, как твое сердце пронзают мечи, вижу…. Вижу. Вижу твою погибель ужасную, вижу что спасение тебе нет!

– Как же мне спастись?

Робко, робко вопросил мальчиком, вшивым гарсоном, чуть ли не упал от ужаса, а она в муке завыла, картами завертела, шею изогнула, как человек живой не способен изгибать. До хруста, до падения гильотиной! Из ее рта, вперемесь с женскими криками боли несся глас, тот бас самый. Она выдернула карту, карту с изображенным на ней чертом и двуями влюбленными. Дьявол. Дьявол.

– Обратись к дьяволу, юноша. Обратись к бесам! Умрешь ты, умрешь. Одно твое спасение дьявола просить, Бог не зрит тебя давно, не зрел. Не от Бога, не от Бога…

Я в ужасе, в диком ужасе и вопле выкатился из этого адского пристанища! Я бежал, я бежал и хотел бы молиться, но у меня ни одно «отче», ни один «аминь» из горла не выходил. Да Бог с ним, ни одно слово! Я падал на колени, смотрел назад и мне казалось, что я видел эту искаженную старуху, которую нечто использует как чревовещатель. Может и сдохла она давно, черт знает! И не скажет он мне, сказал уже итак многое. Точно то был он! Точно он. Кто еще это мог быть?

Когда я вернулся в свою каморку, упал лицом в пыльный ковер, стащил с головы шляпу, заплакал. Тихо, жалко, как ребенок. Чей только? Каморки, пустоты? Или бумаги, которую я нашел в кармане сюртука на следующие утро. Бумаги где значилось подробно нечто…»

Променад

Яков Фрицевич не мог сказать, какое впечатление на него произвело им переведенное. Цыганка больная, каких их в городе и не было. Цыгане они к западу, а у них почти в Сибири, цыган и нет нигде. Даже русских нет. Никого нет. Не осталось, все удохли в городе имени Морта. Все кто только мог.

Он читал что-то подобное когда-то, в каком-то готическом романе верно. Может Владимир Солитудов тоже писателем стать захотел? Он как раз жил в эпоху зарождения жанра, верно вдохновился. А может и вовсе сбредил. Лингвисту уже было все равно, он хотел наконец отдохнуть. Написав своим двум товарищам письма, приглашающие обсудить первый «Аминь», он, впервые за несколько лет, ровно в семь часов вечера, вышел на променад. Ему было тяжело оставаться в стенах собственного дома, он будто стал не одинок вовсе. Будто кто-то был, будто кто-то наблюдал и смеялся. Зеркала, иконы в углах, бутылочки в буфетах, тарелки в обедне. Нашли паяца! Паяц не хочет. Кружево манжет ушло столетие назад, кружево шейного платка, а больше ничего нет – лишь обноски папеньки давно умершего. Может и есть доля жуткого в том, что на плечах вещи покойного, но денег не много было.

Яша какое-то время в жизни своей работал учителем, в гимназии, где сам учился. Но его очень быстро утомила эта участь. Участь! Дети невозможны, невозможны. С ними еще тяжелее чем с взрослыми! Ведь взрослые могут соврать. Могут двулично увести глаза. А детям оно не нужно! Дети от природы не очень лживы, жестоки, но не лживы. Дети все правду любят. Любят рисовать карикатуры на своих юродивых преподавателей. Любят подписывать на древнегреческом, который и преподавал Яков Фрицевич. Не только! Он все языки преподавал детинам. Все – это штуки три. Но не один, если только французский, им не нравился. Вот и итог.

2
{"b":"783552","o":1}