В большой комнате господствовала «стенка» – светлая, с застекленными шкафами; я помнила, как бабушка хвасталась, что удалось «достать» по знакомству такую красивую, полированную. Там же стояло то самое пианино, за которое мама готова была убить, и старый диван. Мы как-то заказали для него новые подушки, и бабушка долго жаловалась, что никак не привыкнет к их яркой расцветке. Будто кто-то чужой стал жить в ее доме.
Я ходила по квартире, как по музею, – на цыпочках, стараясь не шуметь, хотя тревожить было некого. Паркет поскрипывал под босыми ногами, и старая мебель скрипуче отзывалась на его жалобы. Буфет на кухне стеклянно дребезжал при каждом шаге: здесь не было новомодных гарнитуров, только старая плита, простенькие полочки с посудой и высокий шкаф, в котором заботливо была сложена вся полезная техника, которую мы регулярно дарили бабушке с дедушкой. Электрические чайники, миксеры, терки с десятком насадок, пароварки, утюги, электромясорубка… Бабушка всегда ахала, благодарила, но продолжала пользоваться пузатым чайником с яркими маками на боку и чугунными утятницами.
Подоконники и столы были уставлены пустыми стеклянными банками для варений и солений, и я знала, что еще больше банок, только наполненных вкусностями, пряталось на антресолях, куда я даже заглядывать пока боялась.
Квартира была похожа на пещеру дракона, доверху забитую уже никому не нужными сокровищами. Для моих вещей тут места не было. Да и для меня пока тоже. Я слонялась из угла в угол и не знала, с чего начать.
Весь гардероб занимали яркие цветастые платья, которые бабушка шила себе каждый год, пока был жив дед. В ящиках томилось ни разу не надетое белье, выглаженные платки и длинные ночные рубашки. Как-то неловко даже убирать их отсюда и засовывать свои носочки с Пикачу, перекладывая их вкусно пахнущими кусками лавандового мыла.
Теперь я понимала маму. Разрушить этот застывший мир, обжить его, превратить в свой – нужно очень много сил. Прежде всего моральных.
Потому что это значит – надо навсегда попрощаться с бабушкой. А я не была готова…
Я вернулась в ее маленькую спальню, села на пружинную кровать. Рядом стоял стул, на котором валялась единственная во всей квартире неаккуратно брошенная вещь – зеленая вязаная кофта. Когда мы заезжали за бабушкой по пути в загс, она строго спросила у нас: холодно там или тепло? Мама заверила, что тепло, очень тепло на улице, ты запаришься!
Бабушка сняла кофту и бросила на стул, та свалилась, но мама поторапливала и бабушка махнула рукой – потом повесит.
Я взяла эту кофту, глубоко вдохнула чуть резкий, отдающий нафталином запах духов и повалилась на кровать, уткнувшись лицом в колючую шерсть.
Слезы брызнули, разом прорвав плотину – до сих пор я держалась. Держалась, когда мы уезжали в больницу, держалась, когда плакала мама, держалась, раздавая деньги похоронным агентам, гробовщикам, священнику, проводившему отпевание. Кроме меня было некому.
А теперь словно кто-то разрешил, словно бабушка невесомо погладила по голове и сказала: «Поплачь, моя хорошая, поплачь». И я плакала – всхлипывала, икала, запихивала мокрую шерсть в рот, чтобы не орать, но сдавалась и мой плач эхом разносился по опустевшей квартире.
Мама предлагала пока переночевать у нее, но я отказалась: там еще лежало мое свадебное платье, валялись туфли на каблуках, пахло лаком для волос и не случившейся радостью. Думала, здесь мне будет полегче – хоть отвлекусь.
Но было только хуже. Здесь я почувствовала себя по-настоящему одинокой и рыдала не по жениху, не по бабушке, а по себе, своей старой жизни, которой больше не было.
Заснула я, сама не заметив как. Под громкое тиканье часов с поздравительной надписью «50 лет Победы!», окутанная самым теплым в мире запахом бабушки.
Кое-что синее
А наутро началась уже совсем другая жизнь.
Я приняла душ, лихо раздербанив подарочную упаковку с ванильным шампунем, заботливо хранимую на «лучшие годы», позавтракала быстрозаваренной овсянкой и оторвала от рулона первый мусорный пакет на шестьдесят литров.
Поехали!
Раз! Я открыла дверцы буфета и безжалостно сгребла оттуда все просроченные крупы, окаменевший сахар, консервы с истекшим сроком годности и дешевые сладости из сои, которыми бомжей жалко кормить.
Два! Выставила в подъезде на подоконник бесчисленные батареи пустых банок и крышек к ним. Туда же все справочники садовода, лунные посевные календари и стаканчики для проращивания семян. Пусть послужат тем, кому нужнее.
Три! Застиранное постельное белье, полотенца с пятнами, халаты без пуговиц, заштопанные кофты, потерявшие форму носки, ношеное белье – в мусор! Туда же гнутые вилки, сколотые тарелки, чашки со стершимися рисунками, старые кастрюли и покрытые гарью сковородки. Чугунную – оставила.
Четыре! Книги о руководящей роли партии, дешевые детективы и любовные романы, стопки журналов и газет – в топку! То есть буквально в топку: позвонила в дверь соседям и спросила, не нужна ли им растопка на дачу. Нужна. Отлично, пусть забирают.
Пять! Всю годную одежду упаковала в икеевские сумки и позвонила в пару благотворительных организаций, которые с радостью забрали и красивые платья, и новое белье, и платки – и особенно были рады обуви.
Шесть! Вывалила из шкафов стопки одеял и покрывал, отрезы тканей, сурового постельного белья, запасенного в советские годы, запасы ниток и шерсти, лупоглазых пупсов в упаковках и прочие крайне нужные вещи, которые никто не доставал десятилетиями.
И… села на пол среди этого добра, внезапно устав.
Прилив сил, который толкал меня с утра упаковывать, выбрасывать, разбирать и сортировать вещи, как-то угас. Я проголодалась и опять вспомнила, что у меня на самом деле все плохо. Бабушка умерла, жених бросил и в понедельник на работу, где любопытные коллеги будут расспрашивать про свадьбу, жалеть и переглядываться за спиной.
Но я это предвидела, и у меня был план.
Я заказала пиццу с ананасами и большой стакан капучино, устроилась на диване и принялась фотографировать вещи, которые собиралась выставить на «Авито».
Фарфоровые статуэтки, собрания сочинений, которые когда-то дедушка выкупал за макулатуру, старые пластинки, хрустальные салатницы и наборы посуды в бархатных коробках, винтажные духи и всю эту не пригодившуюся мелкую технику.
Мне не столько деньги были нужны, сколько не хотелось выбрасывать вещи, которые могли бы еще кого-нибудь порадовать, поэтому ставила я самую символическую цену. Если кто-то выкупит, чтобы перепродать, – ну что ж… Все равно в итоге достанется человеку, который будет рад этой вещи.
Некоторые покупатели звонили сразу же и были готовы приехать немедленно, пока кто-то другой не забрал их самый ценный в мире электрический самовар. Встречу я назначала во дворе: номер квартиры называть опасалась, а к метро тащиться было лень. И как-то незаметно к вечеру избавилась от изрядного количества хлама. Правда, я еще антресоли не открывала. И верхние шкафы «стенки».
Со статуэткой фарфоровой балерины, примеряющей у зеркала украшение, было особенно тяжело расставаться. В детстве я смотрела на нее через стекло трюмо и не осмеливалась даже попросить подержать, настолько она казалась хрупкой и нереальной.
Мальчик, вытаскивающий занозу, тоже был из любимых – он был покрепче, и я иногда играла в него, когда приходила к бабушке в гости.
Но оставлять их себе… Если начать сомневаться, я так и не смогу отдать ни единого лоскутка ткани. Мумифицируюсь среди драконьих сокровищ, сама превратившись до срока в старого дракона.
Я дожевывала последний кусок пиццы, когда раздался очередной звонок.
– Алло! – Я подавилась и закашлялась. – Извините! Что вы хотели?
– Мы с вами договаривались, что я заеду в десять за пластинками, – ответил веселый мужской голос. – Я на месте. Жду.
– О, отлично! – Я отложила стопку тяжелых пластинок в ветхих конвертах, подписанных фиолетовыми чернилами еще с утра. – Сейчас спущусь. У вас какая машина?