— Розамунда, ангел мой, не покидай меня! — со слезами на глазах воскликнул Эберхард. — Говори! О, говори еще! Когда я слышу твой голос, на меня снисходят милосердные и добрые мысли. Я сделаю все так, как ты скажешь, милая наставница моей души, и твой последний урок, как и остальные, не пройдет для меня даром. Да, Розамунда, я буду добрым, милосердным — к этому ты призываешь меня — и уеду, но не для того, чтобы спастись самому, а чтобы спасти моего отца. Матушка ничего не отвечала мне этой ночью, а сейчас как раз канун Рождества. Я боюсь, да, боюсь за отца и бегу от опасности, которая грозит ему, и от того проклятия, которое, быть может падет на него.
— О чем ты говоришь, Эберхард? — встревоженно спросила Розамунда, увидев, как исказились черты лица юного прорицателя.
— Ничего, ничего, — пробормотал Эберхард. — Мертвые знают то, чего живым знать не дано. Сейчас мне нужно идти, Розамунда. Поцелуй меня в последний раз. О, не бойся: я прошу, чтобы ты поцеловала меня в лоб как сестра, и твой поцелуй я приму на коленях.
Эберхард преклонил колена, и Розамунда, как она обычно делала по окончании уроков, вздохнув, запечатлела на его лбу поцелуй, нежный и чистый, как ее сердце. В этот момент за спиной двух невинных и прелестных созданий раздался злобный смех. Быстро обернувшись, они увидели, что на пороге стоит граф Максимилиан в охотничьем костюме, с хлыстом в одной руке и ружьем в другой.
— Прекрасно! Очень хорошо! — сказал граф, насмешливо кланяясь им. Бросив хлыст и шапку на стол и прислонив к стене ружье, Максимилиан прошел в комнату. Розамунда покраснела, опустила глаза и не смела пошевелиться. Заслонив ее собой, Эберхард, гордый и решительный, выступил вперед и с вызовом встретил насмешливый и бесцеремонный взгляд графа.
Насвистывая какую-то охотничью песенку и издевательски поглядывая то на Розамунду, то на Эберхарда, граф медленно снял перчатки. Потом, небрежно закинув одну ногу на другую, он развалился в кресле.
— Так вот где разгадка, — сказал он. — По правде говоря, прелестная разгадка! Так вот оно — объяснение вашей поистине спартанской добродетели, Эберхард, объяснение, надо признать, очаровательное и весьма соблазнительное!
— Ваша милость, — начал Эберхард, — если ваш гнев…
— Гнев? — быстро перебил его Максимилиан. — Ах, Боже мой, при чем тут гнев? Об этом не может быть и речи. Я дворянин, Эберхард, и более того: я дитя восемнадцатого века. К тому же я еще, слава Богу, не монах! Породистого пса не надо учить. Нет, дети мои, я вовсе на вас не сержусь. И если я устроил за вами слежку, Эберхард, то это просто из любопытства, но я не хотел вас тревожить, поверьте. Вашего отца, мое прелестное дитя, я отправил с каким-то поручением в город. Думаю, что он не посвящен в тайну ваших отношений и мог бы помешать этой дружеской встрече. Вот видите: я вовсе не деспот. Я просто не хочу, чтобы мне морочили голову, и надеюсь, ваша интрижка, Эберхард…
— Простите, ваша милость, — твердо сказал юноша, — но я вынужден прервать вас, чтобы разъяснить одно недоразумение. Соблаговолите уделить мне минуту внимания. Вы бросили меня одного в старом замке Эпштейнов, без советчика, без учителя, без человека, который мог бы поддержать меня. И я рос сам по себе, как дерево в лесу. Разве вы были отцом? И разве я был вашим сыном? Судя по тому, какое равнодушие — и, я бы даже сказал, ненависть — вы ко мне проявляли, в это трудно было поверить. Однажды вы написали мне, что я должен отказаться от любых притязаний на ваши отцовские чувства, но вы освободили меня и от моих сыновних обязанностей. Следуя своему решению, вы не обращали на меня ни малейшего внимания, как будто меня не существует на свете или как будто я недостоин быть вашим сыном. Любой крестьянин учит своего ребенка читать, чтобы тот мог, по крайней мере, постичь слово Божье, а вы даже не удосужились полюбопытствовать, обучен ли я грамоте. Вы обрекли меня на праздность, невежество и бродяжничество, а сами уехали с Альбрехтом, вашим единственным и любимым сыном, чтобы завоевывать себе чины, титулы и почести. Но случилось так, что Бог, который в своей справедливости бывает порою жесток, забрал у вас любимого сына. И тогда вы вспомнили о другом, кого бросили когда-то, потому что вам нужен был помощник для осуществления ваших планов. Вы ожидали, что найдете здесь существо с непросвещенным умом и неразвитой душой, и даже привезли с собой какого-то известного профессора, чтобы он сделал меня пригодным для осуществления ваших намерений. Обнаружив, что мое достаточно широкое образование почти не требует усовершенствования, вы были весьма обрадованы — но не за меня, а потому, что это на год или два приближало успех ваших комбинаций. А знаете ли вы, кто обучил меня наукам, кто дал мне представление о жизни и о Боге, кто сформировал мою душу и разум, был моим советчиком, заменив мне бросившего меня отца и покойную мать? Вы знаете, ваша милость?
— Клянусь, нет, — ответил граф. — Вы сказали, что вашим учителем было одиночество, но это весьма неопределенно.
— Так вот, ваша милость, это Розамунда, та, которая стоит сейчас перед вами и которую вы только что намеревались оскорбить, это благородное и благочестивое создание; это она передала мне знания, полученные ею благодаря моей матушке; это она, час за часом, день за днем, терпеливо учила меня постигать первоосновы всех наук; это она сделала мужчину из вашего сына, кого вы готовы были превратить в собаку. Благодаря ей я узнал, что такое чувство собственного достоинства, надежда и — теперь я могу это сказать — любовь. Благодаря ей я готов теперь и к самым тяжким испытаниям, и к самому высокому предназначению. Повернется ли у вас после этого язык оскорбить ее?
— Вы чрезвычайно красноречивы, Эберхард, — сказал Максимилиан, — и это радует меня. Однако, — добавил он, усмехнувшись, — единственное, что я мог заключить из вашей пламенной и с блеском произнесенной речи и о чем сам быстро догадался, — то, что это милое дитя дало вам образование. Это весьма похвально, и я бесконечно признателен ей. Однако, я думаю, что и вы преподали ей кое-какие уроки. Вы приобрели образование — прекрасно, но не лишилась ли она при этом невинности?
Розамунда, застыв в горделивой позе, хотела что-то сказать, но не могла проронить ни слова, хотя губы ее шевелились. Она была бледна и неподвижна как статуя.
— О проклятье! Вы упорствуете в своем заблуждении! — дрожа от гнева, воскликнул Эберхард.
— Не в заблуждении, а в своем презрении к вам, — ответил граф. Розамунда молча воздела руки к небу.
— Берегитесь, ваша милость, — сказал Эберхард, плохо держась на ногах от охватившего его безумного гнева. — Вы так долго не вспоминали о том, что вы мой отец, что и я могу забыть — да простит меня Бог! — о том, что я ваш сын!
— Так вот до чего дошло дело, сударь мой, — сказал Максимилиан, сменив оскорбительный и насмешливый тон на серьезный и надменный. — Честно говоря, интересно было бы на это посмотреть. Успокойся, юноша, я приказываю тебе это. Если тебе придется иметь дело со мной, твой детский гнев сразу поутихнет. Сдержи свою ярость — это будет благоразумнее — и дай мне поговорить с твоей Дульсинеей. Ей, конечно, далеко до герцогини, которую ты отверг сегодня утром, но она, хоть и с меньшим размахом, кажется, подвизается на том же поприще.
— Господи Всевышний! — воскликнула Розамунда, без чувств падая на пол.
— О, проклятье! — вскричал Эберхард, бросаясь к шпаге, оставленной им накануне в углу у камина.
Затем, наполовину обнажив ее, он двинулся на графа, но в двух шагах от него остановился и снова вложил шпагу в ножны.
— Вы дали мне жизнь, — сказал он, — поэтому мы квиты. Максимилиан уже держал в руке заряженное ружье.
В эту минуту отец и сын, смотревшие друг на друга полными ненависти глазами, были подобны двум демонам.
— Так ты говоришь, что я дал тебе жизнь? Ты ошибаешься, презренный, я ничего тебе не давал, и ты ничего мне не должен. Вынимай свою шпагу! Если мы будем сдерживать наш гнев, он утихнет. Что ж, скрестим наши шпаги и дадим волю нашей ненависти! А-а, ты отступаешь, трус! Ты пятишься назад! Но я не отступлю.