— Я поклялась, Эберхард, что не буду принадлежать никому, кроме вас или Господа Бога. Теперь я снова повторяю эту клятву, и можете на меня положиться: я сдержу обещание.
— А теперь послушай меня, Розамунда, — сказал Эберхард. — Клянусь тебе могилой моей матери, что никогда не полюблю никакую другую женщину, кроме тебя.
— Эберхард! Эберхард! — в испуге воскликнула Розамунда.
— Клятва дана, Розамунда, и я от нее не отрекусь: ты будешь принадлежать мне или Богу, я буду принадлежать тебе или никому.
— Клятвы — страшная вещь, Эберхард.
— Для того, кто их нарушает, — да, но не для того, кто держит свое слово.
— Помни об одном, Эберхард: если ты захочешь снять с себя эту клятву, то тебе не нужно снова приезжать сюда, потому что я освобождаю тебя от нее сейчас.
— Хорошо, Розамунда. Но мне пора: звонят к ужину. До завтра. Хладнокровно произнеся свое решение, Эберхард ушел, оставив Розамунду в страхе и смятении.
XII
После ужина, во время которого граф был еще веселее и еще любезнее с сыном, чем днем, Максимилиан торжественно пригласил Эберхарда в свои покои. Юноша последовал за ним, плохо соображая и весь дрожа от волнения.
Когда они оказались в красной комнате, Максимилиан указал сыну на кресло. Эберхард молча сел. Граф принялся ходить от окна к потайной дверце широкими шагами, украдкой поглядывая на сына, которому он до сих пор выказывал так мало отеческих чувств. Выражение лица Эберхарда было так бесхитростно, а взгляд так простодушен, что граф почти оробел и явно не знал, с чего начать разговор. Наконец он решил, что для такой ситуации лучше всего подойдет строгий и напыщенный тон, никогда не подводивший его в дипломатической деятельности.
— Эберхард, — начал он, усаживаясь напротив сына, — прошу вас, позвольте мне сейчас говорить с вами не как отец, а как государственное лицо, как человек, ответственный за судьбу великой империи. Долг призывает вас, Эберхард, занять рядом со мной место, опустевшее после смерти вашего брата. Когда-нибудь и вы, сын мой, получите высокий пост, позволяющий управлять целыми народами и ведать убеждениями людей, но, вступая на это славное и чреватое опасностями поприще, вы должны понимать, какие жесткие обязанности налагает на вас подобная миссия. Вам необходимо отказаться от ваших страстей, от самой вашей индивидуальности и отдавать себе отчет в том, что отныне вы живете не для себя, а для других. Необходимо пойти на высшее самоотречение и забыть о своих желаниях, наклонностях, даже о своей гордости и вознестись над общественными условностями, над добром и злом, над предвзятыми идеями и предрассудками — одним словом, надо всем, что присуще человеку, чтобы столь же беспристрастно, как Бог руководит миром и вселенной — позволю себе это сравнение, — руководить великой нацией, за которую вы будете нести ответственность на доверенной вам должности.
Граф остался доволен столь торжественным вступлением и сделал паузу, чтобы посмотреть, какое впечатление произвела его речь на сына. Эберхард слушал отца внимательно, но без особого восторга, и выражение его лица могло в равной мере свидетельствовать как о почтительности, так и о скуке.
— Вы, должно быть, уже размышляли о столь важных предметах и, без сомнения, разделяете мою точку зрения, Эберхард? — спросил Максимилиан, несколько обеспокоенный упорным молчанием сына.
— Я действительно полностью согласен с вами, отец, — с поклоном ответил юноша. — И я от всего сердца восхищаюсь людьми, столь ясно осознающими свое высокое предназначение. Но я думаю — и вы, я уверен, согласитесь со мной, — что можно пожертвовать своими пристрастиями и наклонностями, даже своим счастьем, но нельзя не считаться с правами совести; превращая тщеславие в самоотречение, нельзя пренебрегать честью.
— Это все пустые слова, молодой человек, — сказал граф с презрительной усмешкой, — тонкости, не имеющие никакого смысла, и вы сами не замедлите в этом убедиться. Нужно быть выше и сильнее этого.
— Не знаю, отец, — ответил Эберхард, — может быть, для некоторых людей, достигших известных высот, слова «добродетель» и «честь» не имеют никакого смысла, но для меня, смиренного изгоя, эти слова выражают те понятия, что мне так же дороги, как моя жизнь, а может быть, и дороже жизни. Я хотел сказать вам об этом сейчас, ваша милость, так как я опасаюсь, что вы обольщаетесь на мой счет, возлагая на меня столь большие надежды. Не забывайте о том, что, в конце концов, я всего лишь научившийся читать крестьянин, сын лесов и гор, и что мне, несомненно, будет нелегко усвоить законы и привычки, принятые в высшем обществе. Я мог бы появиться в свете и даже вполне прилично выглядеть, но мне кажется, что я не смогу жить так постоянно, не обнаруживая своей неотесанности. Я знаю себя, и я много размышлял над этим сегодня. Я привык к этому лесному воздуху, и мне будет душно в городских стенах. Правда и свобода стали неотделимы от моего существа, я не вынесу интриг и зависимости — все это вызовет мое возмущение и открытый протест, что погубит меня и, вероятно, повредит вашей репутации, отец. Прошу вас, ваша милость, откажитесь от ваших блестящих планов в отношении меня, и, если вы хотите, чтобы я был счастлив, возвращайтесь ко двору один, а меня оставьте здесь, среди моих лесов и полей.
— Я хочу не только вашего счастья, Эберхард, — сказал граф, еще не давая волю гневу, закипавшему в его груди, но в голосе его зазвучали грозные нотки, — я хочу также славы и процветания для нашего дома. А вы, к несчастью, оказались единственным наследником. Ах, Боже мой, и я когда-то с гораздо большим удовольствием резвился бы на просторе и охотился бы в своих владениях, вместо того, чтобы впрягаться в ярмо государственных забот. Но имя Эпштейнов обязывает. Мой отец заставил меня пожертвовать моими пристрастиями, и сейчас я благодарен ему за это; точно так же и вы в один прекрасный день скажете мне спасибо. Я отказался от любви к праздности, смирил свой буйный нрав: ибо раньше я был столь же вспыльчив и необуздан, сколь сейчас выдержан и терпелив, как вы сами можете убедиться, сын мой. И все-таки я бы не советовал вам слишком упорствовать, Эберхард. Опасно толкать меня на крайние меры, особенно если речь идет о делах моей семьи, где я чувствую себя хозяином и высшим судьей. Конечно, я уже не так молод и не так силен, но знайте: если вы разбудите мой гнев, он будет ужасен.
Речь графа становилась глухой и отрывистой и звучала словно раскаты грома. Однако продолжал он несколько мягче:
— Но ведь нет необходимости угрожать вам, Эберхард, не так ли? Ведь вы не останетесь глухи к отцовским увещеваниям. Чтобы призвать вас к рассудительности, я скажу вам только одно: Эберхард, дитя мое, вы мне нужны.
— Как, отец?! — воскликнул в простоте своего сердца Эберхард, тронутый тем, с каким простодушием придворный произнес эти слова. — Я не ослышался? Вы можете нуждаться во мне?
Нотки искреннего чувства, прозвучавшие в словах Эберхарда, не ускользнули от Максимилиана, и он решил этим воспользоваться.
— Более того, — произнес он, дотрагиваясь до руки сына, — вы мне просто необходимы. Вы не можете себе представить, какой изворотливости требует придворная жизнь, скольким интригам приходится сопротивляться, чтобы не уступить своих позиций. Не далее как два месяца назад из-за одной такой интриги я был на краю пропасти. Только ваш брат мог бы спасти положение, но Бог отнял его у меня. И тогда, Эберхард, бедное мое, забытое дитя, я подумал о вас — и вот я здесь.
— Скажите же, отец, — пылко воскликнул Эберхард, — скажите, что нужно сделать, и я сделаю это!
— Да, вы это сделаете, Эберхард, — произнес Максимилиан, — поскольку вы должны понять, что люди, самим своим рождением предназначенные к великим делам на благо государства, должны расплачиваться за эту славную судьбу полным самоотречением и что почести покупаются ценой многочисленных жертв и испытаний. Чтобы заслужить звания и титулы, Эберхард, надо обречь себя на суровое и тягостное послушание, полное забот, на бессонные ночи и безрадостные дни, надо научиться преодолевать отвращение. Признаюсь вам, что государи и их министры — иногда, надо признать, из прихоти, а чаще для того, чтобы нас испытать, — создают нам порой труднейшие условия. Но цель наша так прекрасна, так блистательна, так велика, — вдохновенно добавил граф, — что перед ней все препятствия, встающие на нашем пути, кажутся ничтожными.