Лишив священника права на плотский брак, ему оставили право на брак духовный — тот единственный, которого как раз и следовало остерегаться. Сама Церковь почитает истинным супругом Девы Марии не святого Иосифа, но Святой Дух.
Так вот, в страшные революционные годы — в 1792, в 1793, в 1794 — всякий муж, чья жена ходила на исповедь, неведомо для самого себя впускал в свой дом Святой Дух. Сто тысяч исповедален заражали домашние очаги контрреволюцией, внушая жалость к неприсягнувшим священникам, внушая ненависть к нации, как будто нация не состоит из мужчин, женщин и детей; внушая неверие в общественное благо — иными словами, в грядущее процветание, довольство и счастье.
Так обстояло дело в провинции: в Бретани, а главное, в Вандее. Парижан потчевали другим: им рассказывали басни о тюрьме Тампль.
Король и его семейство, причитали священники, умирают с голоду!
Королю в Тампле прислуживали трое лакеев и тринадцать поваров.
К королевскому столу подавали четыре закуски, два жарких, из трех перемен каждое, четыре сладких блюда, три компота, три тарелки фруктов, графинчик бордоского, графинчик мальвазии и графинчик мадеры.
За те четыре месяца, что король пробыл в Тампле, на его трапезы было потрачено сорок тысяч франков: по десять тысяч франков в месяц, по триста тридцать три франка в день.
Известно, что король был большой любитель поесть, ибо он ел в Собрании в то самое время, когда защитники покинутой им резиденции отдавали за него жизнь. Но, как бы там ни было, триста тридцать три франка в день — сумма вполне достаточная, чтобы пять человек не умерли с голоду.
Узники Бастилии, потерявшие рассудок и забывшие все, включая собственное имя, имели, должно быть, рацион похуже.
Для прогулок королю отвели голый, мрачный клочок земли, который оживляли островки пожухлой травы и редкие деревья, чью листву сожгло летнее солнце, а затем оборвал осенний ветер! Людовик XVI прохаживался по этой пустыне в обществе сестры, жены и детей.
Но Латюд, проведший в застенках Бастилии тридцать лет, счел бы великой милостью, если бы ему хоть раз в неделю позволяли пройтись по такой пустыне.
Но Пелиссон, по воле великого короля томившийся в тех же застенках пять лет и лишенный стараниями тюремщика единственной своей отрады — юркого паука; Пелиссон, у которого отняли чернила и бумагу, так что ему пришлось писать на полях книг выломанным из решетки кусочком свинца, — Пелиссон не имел ни таких кушаний, ни таких прогулок, как Людовик XVI.
А Сильвио Пеллико, медленно угасавший под раскаленной свинцовой крышей венецианской тюрьмы, кишащей комарами; а Адриан, закованный в кандалы и оттого лишившийся ноги, — разве им подавали обед из трех перемен, разве их выводили гулять в специально отведенный для того садик?
Конечно, то были не короли, а простые смертные, но сегодня мы знаем, что король тоже простой смертный, и я требую, чтобы этих простых смертных судили по тем же законам, по каким судят королей, а к их палачам питали такую же ненависть, как к палачам королей.
Мы посвятили всю эту главу описанию тех интриг, что плелись тайно не только во французских провинциях, но и в самом Париже и имели целью навечно поссорить снисходительную Жиронду с непреклонной Горой.
Увы, плодом всех этих интриг стало отнюдь не милосердие, плодом их стал террор.
Хотите знать, каких успехов добилась контрреволюция? Прочтем несколько строк из Мишле, и да внушат они всем французам желание продолжить это чтение!
“На Рождество 1792 года в церкви Сент-Этьенн-Дю-Мон творились чудные дела: желающих помолиться в храме оказалось так много, что более тысячи человек не поместились внутри и вынуждены были толпиться перед входом.
И вот к какому плачевному итогу пришла Революция: церкви, пустовавшие в 1788 году, в 1792 вновь наполнились народом, который молил Бога покончить с Революцией, иначе говоря, покончить с тем, что сулило победу этому самому народу”.
Именно это и побудило Дантона в последний раз попытаться примирить Гору и Жиронду.
XV
ЛЕПЕЛЕТЬЕ СЕН-ФАРЖО
Больше всего Дантон боялся тех фанатиков, которые, потеряв рассудок при виде королевской крови, пролитой в день казни, станут поклоняться памяти короля-мученика так же истово, как поклоняются настоящие патриоты своему отечеству.
Вот отчего он задал Конвенту вопрос: “Не следует ли постановить, что приговор, каков бы он ни был, должен быть приведен в исполнение лишь по окончании войны?”
Если бы ему удалось добиться этой отсрочки, он выиграл бы четыре года — ведь мы-то знаем, что война окончилась только в 1797 году, когда был заключен Кампоформийский мир.
За эти четыре года жалость, милосердие, великодушие — исконные французские добродетели — сделали бы свое дело.
Людовика XVI подвергли бы суду и приговорили к смерти — это послужило бы соотечественникам и чужестранцам величественным уроком. Но приговор бы не спешили приводить в исполнение — и это послужило бы уроком еще более величественным.
Фонфред не понял замысла Дантона и отмежевался от него; он взял слово от имени Жиронды и свел свое выступление к трем ужасающе простым вопросам:
Виновен ли Людовик XVI?
Подлежит ли наш приговор обжалованию?
Какой кары заслуживает король?
На все эти лаконичные вопросы были даны еще более лаконичные ответы:
Виновен ли он? — Да.
Подлежит ли наш приговор обжалованию? — Нет.
Какой кары заслуживает король? — Смерти.
Спасение Франции таилось в ее единстве.
Какой предлог использовать для укрепления этого единства?
Предлог нашелся сам собой: им стали похороны Лепелетье Сен-Фаржо.
Оставалось отыскать нужного оратора.
На эту роль требовался человек, ни словом, ни действием не замешанный в раздорах.
Среди членов Конвента был человек, появлявшийся на заседаниях всего два раза, и оба раза для того, чтобы возвестить победу французского оружия; разумеется, его встречали громом рукоплесканий.
В третий раз он поднялся на трибуну, чтобы высказать свое мнение при голосовании, и высказал его с такой решимостью, что, хотя он и подал голос за милосердие, зал выслушал его в молчании.
Он сказал:
— Я подаю голос за пожизненное заключение короля в тюрьму, ибо, будучи врачом, почитаю своим долгом бороться со смертью, какое бы обличив она ни принимала.
В зале нашлось несколько человек, которые проводили этого оратора рукоплесканиями.
Он сошел с трибуны и вернулся на свое место среди жирондистов.
Всем захотелось узнать, кто этот человек; выяснилось, что это врач по имени Жак Мере, депутат от города Шатору.
После разговора с Жаком у постели своей жены Дантон принял решение: человеком, который использует смерть Лепелетье Сен-Фаржо для того, чтобы призвать Францию к единению, должен стать Жак Мере.
До сих пор Жаку Мере приходилось больше действовать, чем говорить. Революция пока еще не востребовала его ораторский дар.
Да и был ли он оратором? Ответить на этот вопрос, неясный для самого доктора, должно было близкое будущее.
Жаку было приятно выступить с этим похвальным словом. Покойный прославил себя уже тем, что начертал план воспитания юношества, указал молодым французам путь к единству, в котором так нуждалась Республика.
У Лепелетье осталась малолетняя дочь; вся Франция торжественно удочерила ее и нарекла священным именем “дочери Республики”; под черным покрывалом, в сопровождении двенадцати других детей девочка шла за гробом.
Кому же еще, как не детям, следовало идти за гробом того, кто посвятил свою жизнь великой идее: отыскать способ учить детей так, чтобы они усваивали знания не уставая, а радуясь.
Тело Лепелетье было выставлено посередине Вандомской площади, там, где теперь высится колонна. Грудь покойного обнажили, дабы каждый мог видеть рану; окровавленное оружие, которым эта рана была нанесена, лежало рядом.
Вокруг этого кенотафа собрались все члены Конвента; под звуки траурной музыки председатель приподнял голову покойного и увенчал ее короной из цветов и дубовых листьев.