Тем не менее один из роялистов решил отомстить за короля сам, не прибегая к посторонней помощи.
То был бывший королевский гвардеец стражи, по имени Пари.
Он жил в столице тайно и бродил вокруг Пале-Рояля в надежде убить герцога Орлеанского.
Любовница его держала парфюмерную лавку в деревянной галерее.
Прочтя список депутатов, проголосовавших за смерть короля, Пари отправился обедать в одну из тех подвальных рестораций, которых в ту пору было так много в Пале-Рояле.
Ресторация эта, именовавшаяся “Февралем”, слыла недурной.
Войдя в залу, Пари увидел члена Конвента, расплачивавшегося с хозяином, и услыхал, как кто-то из посетителей говорит: “Смотрите, вон Сен-Фаржо”.
Пари тут же припоминает, что видел фамилию Сен-Фаржо в числе голосовавших за смерть короля.
Он подходит к депутату.
— Вы Сен-Фаржо? — спрашивает он.
— Да, — подтверждает тот.
— А ведь у вас вид порядочного человека, — печально замечает бывший гвардеец.
— Я и есть порядочный человек, — возражает Сен-Фаржо.
— Будь вы порядочным, вы не голосовали бы за смерть короля.
— Я послушался голоса моей совести, — говорит депутат.
— Ну что ж, а я слушаюсь голоса моей, — отвечает гвардеец и вонзает саблю в грудь депутату.
По воле случая Жак Мере обедал за соседним столом. Он бросился на помощь Сен-Фаржо, но успел лишь подхватить бездыханное тело.
Депутата перенесли в заднюю комнату, положили на постель — но было уже поздно: он испустил дух.
— Счастливая смерть! — воскликнул, узнав об этом происшествии, Дантон. — Ах, если бы мне было суждено умереть так же!
Внимательные читатели могли заметить, что в рассказе о смерти короля я исправил одну ошибку и рассеял одно недоразумение. Ошибку я исправил, сняв с Сантера обвинение в том, что барабанщики заглушали речи короля по его приказу.
Сантера сместили вместе с Коммуной, избранной 10 августа. Революционная Коммуна выдвинула из своих рядов Анрио.
Уточнением этим я обязан не кому иному, как родному сыну Сантера, предъявившему мне неопровержимые доказательства своих слов.
Что же до недоразумения, то оно связано со спором между королем и палачами, завязавшимся у подножия эшафота.
Королем двигал вовсе не слепой страх смерти. Им двигало желание взойти на эшафот с руками, не оскверненными прикосновением веревки.
Поэтому он так легко согласился, чтобы руки ему связали носовым платком.
Эту любопытную подробность сообщил мне сам г-н Сансон, предпоследний представитель этой династии.
XXXIX
У ДАНТОНА
Вечером того дня, когда на площади Революции казнили короля, двое мужчин бодрствовали у постели женщины, если не умирающей, то тяжело больной.
Один стоял, задумавшись, считал пульс больной и был невозмутим и хладнокровен, как и подобает науке, жрецом которой он являлся.
Другой, сидя, запустив пальцы в шевелюру, яростно сжимал голову обеими руками; по щекам его катились слезы, а изо рта вырывался глухой хрип — вестник гнева и боли.
Двое мужчин были Жак Мере и Жорж Дантон.
Умирающая женщина была г-жа Дантон.
Вернувшись домой, Дантон нашел жену в столь тяжелом состоянии, что тотчас послал слугу за Жаком Мере. В ожидании доктора силач Дантон собрался было заключить возлюбленную страдалицу в объятия, но она мягко оттолкнула его.
Именно это слабое мановение руки умирающей женщины разбило сердце мужчины, выкованное, казалось, из чистой меди.
В этом еле заметном движении женской руки заключался для Дантона знак вечного расставания двух душ.
Однажды, поддавшись влиянию минуты, Дантон малодушно обещал жене не голосовать за казнь короля.
Тем не менее он не только подал голос за немедленную казнь короля, но и сделал все возможное для того, чтобы смерть эта наступила как можно раньше.
В половине одиннадцатого утра короля казнили.
Дантон покинул Конвент и возвратился домой; жена его чувствовала себя хуже обычного; он хотел обнять ее, но она его оттолкнула.
Теперь ему незачем было даже пытаться определить по глазам врача, выздоровеет она или умрет.
Для Дантона ее жест был хуже смерти. Эта женщина, которую он любил со всей страстью, на какую было способно его сердце, эта женщина, которая всегда с радостью отвечала на его ласки, если не просила о них сама, — эта женщина оттолкнула его.
Мать его детей оттолкнула его.
Значит, в сердце ее что-то умерло еще прежде, чем ушла из жизни она сама, — то была любовь к мужу.
— Друг мой, — сказал Жак Мере, — не оставишь ли ты меня на минуту наедине с твоей женой?
Дантон поднялся, спотыкаясь, вышел в соседнюю комнату и прикрыл за собою дверь; однако закрытая дверь не помешала доктору и г-же Дантон услышать его рыдания, перешедшие в проклятия.
Больная не проронила ни слова, но содрогнулась всем телом.
Жак Мере, продолжая сжимать руку г-жи Дантон, сел рядом с ее постелью.
— Вы пережили сегодня какое-то сильное потрясение? — спросил доктор у больной.
— Разве сегодня в половине одиннадцатого не был казнен король? — ответила г-жа Дантон вопросом на вопрос.
— Вы правы, сударыня.
— Когда я услышала крики: “Смерть!” — у меня пошла горлом кровь.
— Неужели возможно, сударыня, — спросил Жак Мере, — чтобы на вас, супругу Дантона, произвела столь тягостное впечатление смерть короля, до которой вам не должно быть никакого дела?
— Именно оттого, что я жена Дантона, мне есть дело до смерти короля. Разве я не жена человека, который подал голос за то, чтобы короля казнили без промедления, не позволив ему даже обжаловать приговор?
— Такого же мнения были еще триста девяносто депутатов, — возразил Жак Мере.
— Но вы, вы были другого мнения! — воскликнула больная, и в голосе ее прозвучало неподдельное страдание.
— Я голосовал иначе не оттого, что полагал, будто король не заслуживает смерти, но оттого, что профессия врача и неверие в загробную жизнь заставляют меня сражаться со смертью повсюду, где только возможно.
Госпожа Дантон несколько мгновений помолчала, а затем спросила:
— Сколько времени мне еще отпущено?
Жак Мере вздрогнул и посмотрел ей в глаза.
— Об этом еще рано говорить, — возразил он.
— Послушайте, — сказала г-жа Дантон, чуть заметно пожав ему руку, — я пережила три удара, каждого из которых было довольно, чтобы меня убить: десятого августа, второго сентября и двадцать первого января. Когда я впервые вошла в мрачный и холодный особняк, где помещается министерство юстиции, мне показалось, будто я вошла в собственный склеп, и я сказала Жоржу: “Живой мне отсюда не выйти”. Я ошиблась совсем ненамного, господин Мере, я вышла оттуда смертельно больной.
— Но отчего же, сударыня, здание министерства вселяло в вас такую тревогу?
Больная едва заметно пожала плечами.
— Мужчины созданы для революций, — сказала она. — Господь сотворил их сильными и сказал: “Боритесь и сражайтесь!” Женщины же созданы для любви и домашнего очага; Господь сотворил их слабыми и сказал: “Будьте супругами, будьте матерями!” Я бедная дочь парижского торговца лимонадом с угла Нового моста; все мои мечты сводились к тому, чтобы обзавестись домиком в Фонтенё или в Венсене, какой был у моего отца. Я вышла замуж за бедного и безвестного адвоката, я верила в его гений, но не ждала, что он поведет бурную жизнь политика; дуб принялся расти слишком быстро и убил бедный плющ, обвившийся вокруг его ствола.
В этот миг дверь распахнулась и Дантон, рыча от боли, бросился на колени у постели и принялся целовать ноги жены.
— Нет! — кричал он. — Нет! Ты не умрешь! Неужели ее нельзя спасти? О Боже! Что станется со мной, если она умрет? Что станется с нашими бедными детьми?
— А что станется с бедными детьми, запертыми в Тампле? Ведь это ради них я умоляла тебя не голосовать за смерть короля.
— О! — вскричал Дантон. — Значит, женщины так никогда ничего и не поймут! Разве я волен поступать, как мне вздумается? Ничуть не больше, чем лодочник в бурю волен управлять своим судном; одна волна вздымает меня вверх, другая ввергает в пучину. Женщина, которая любила бы меня, любила по-настоящему, не осуждала бы меня, но лишь жалела, лишь врачевала бы раны, от которых вечно болит мое сердце. Люди вроде меня, отдающие так чудовищно много сил отечеству, трибуны, питающие народ своими речами, дыханием, кровью сердца, нуждаются в тепле домашнего очага, в нежности, которая способна внести покой в их душу и смирить кипение их крови; если и дома этих людей ожидают борения, распри, слезы, они обречены на гибель. Нет! — закричал Дантон после недолгого молчания. — Нет, ты не имеешь права болеть, нет, ты не имеешь права умирать. Болеть, когда рядом две колыбели! Болеть и желать смерти — вот что самое нестерпимое! Всякий раз, когда я возвращаюсь домой, весь израненный, словно Регул в бочке; всякий раз, когда я переступаю порог и сбрасываю доспехи политика и стальную маску, меня настигает боль ничуть не менее ужасная, в душе моей открывается рана ничуть не менее кровавая: эта женщина, которую я люблю — не скажу больше, чем Францию, ибо именно Франции приношу я ее в жертву, но больше, чем самого себя, — эта женщина дает мне понять, что через месяц, через полмесяца, а то и через неделю я лишусь половины самого себя, лезвие гильотины рассечет пополам мое сердце; скажи мне, Жак, знаешь ли ты человека несчастнее меня?