– Спи, – коснулись лба горячие губы. – Всё о других беспокоишься. Про себя подумай.
Анаис в полудрёме ткнула его кулаком в бок – и провалилась в забытьё, безмятежное, как в детстве, когда волшебство было взаправду. Под утро ей пригрезилось: «Девочка, назвали Мелош».
Сон оказался пророческим.
После объяснения Хайм перестал приходить. Сначала – совсем, потом начал изредка заглядывать, но только днём, когда Анаис была в госпитале.
– Зовёт меня: «Эй, мать, здорова?». Ну какая я ему мать? – ворчала Мелош, и погнутая игла ныряла в рыхлую чёрную ткань. – Жалко парня.
– А мне сестру жалко, – фыркал Дени. И – раз! – опускал взгляд, скрывая потаённые мысли, точь-в-точь, как отец, когда его мать бранила по мелочи.
Иногда Анаис казалось, что брат хотел что-то сказать, но не решался; иногда она была уверена, что он знал наверняка – про пастыря, про яблоко, про пьяные ягоды, про случайные встречи за околицей. Видел, как сестра голой рукой подхватывает с пола выстреливший уголёк – и кидает обратно в печку. И – очень редко – она думала, что сумеет рассказать правду.
А потом стало не до того.
Война оказалась похожа на океан. За отливом следовал прилив, и чем дальше откатывались волны железные, горючие, тем яростней захлёстывали потом спокойные земли. Первым знаком стали погорельцы – снова потянулись через город вереницы усталых, голодных, выжженных ужасом людей. Больше, чем во все прежние годы; мест в больнице не было, солдаты заняли все койки. Ночью край неба полыхал, но не зарницами.
– Идите на север, – бросил как-то пастырь; он сидел на пороге, подбрасывая яблоко на ладони, и на Анаис не смотрел. Закат горел ореолом вокруг его головы, но не ярче багряных бликов в зрачках. – Здесь совсем скверно будет. А туда ещё нескоро беда доберётся, на человечий век хватит.
– Да как же мы, – растерялась Анаис. – Бабка Мелош ходит плохо, она не дойдёт. Не бросать же её…
– Как знаешь, – сухо ответил пастырь, положил яблоко на тёплое, нагретое за день дерево – и шагнул с порога прямо в кипящее, дымное, пламенное. Анаис моргнула, и жуткое видение исчезло.
Страх остался.
Первую бомбу она почуяла ещё до её появления – всей кожей, шестым чувством, зудом в костях. Нечто расчертило небо, раскроило надвое, выпуская из-за звёздного полотнища неба огненную тьму…
Не сейчас. Пока ещё нет.
– Нет! – Анаис рывком села, скидывая одеяло. Брат на полу зашевелился, протирая глаза. – Нет, нет, нет, только не к нам, пожалуйста, нет!
Выскочила на улицу – сапоги в руках, рубашка Танета падает с плеча, под ногами – ломкая от мороза трава. В спину неслось хриплое спросонья: «Эй, ты куда?», и обернуться бы, объяснить, но дорога сама бросалась под ноги, несла, как волна – доску от разбившегося корабля.
– Нет! – выдохнула Анаис, вскидывая руки к небу словно пытаясь заслонить узкими мозолистыми ладонями весь город. Дурацкие сапоги шлёпнулись о камень. – Не сегодня!
Закрыла луну трескучая машина, крылья – как ножи, в ореоле железистого дымного смрада. Металл, начинённый смертью, перевалился через край, полетел вниз…
Анаис не двинулась с места.
– Пожалуйста, не сегодня! – яростно крикнула она в сторону, зная, что тот, кто всегда рядом, обязательно услышит.
И правда, услышал.
Бомба вонзилась в брусчатку, оставив котлован; осколки брызнули в стороны, но и только – ни взрыва, ни огня. Вторая камнем упала на крышу больницы, пробивая перекрытия; третья – на ратушу. Затем машинный треск затих вдали, и чудовищная тень сокрылась меж других теней в ночи.
Пастырь обнял Анаис со спины, склонился, прижимаясь щекой к щеке.
– Уговор, маленькая моя госпожа, седая госпожа. В другой раз ты позовёшь меня со всеми моими стадами.
– Я не седая, – прошептала Анаис; губы онемели, обожжённые морозным воздухом; глаза были сухими; растрепавшаяся коса змеёй спускалась на грудь.
– Ты будешь, – произнёс пастырь горько и нежно, точно хотел бы откупиться от собственных слов, от знания – но не мог. – И тогда я приду за тобой. Только позови.
И – отстранился. Она почувствовала движение, обернулась, пытаясь удержать, но поймала только дым – невесомый, почти прозрачный, словно от тонкой щепки ароматного дерева. Запах запутался в волосах – шёлковый платок для призрака, бесполезный дар.
«Я не должна была просить… А могла ли промолчать?»
Анаис кое-как влезла в сапоги и вернулась домой ни жива ни мертва. Думала, что теперь не заснёт никогда, но провалилась в сон почти сразу.
И поначалу будто бы ничего не изменилось. Линия фронта пронзила город, как спица – зрелое яблоко, но никто не заметил. Взрывы, что звучали к северу, сместились вдруг южнее, а раненых в госпитале стало меньше. Исчезли мундиры, которые нет-нет, да и мелькали на улицах… Но всё так же работала пекарня Мартена, и говорливый южанин Хайм успевал бывать в десяти местах одновременно, одному сбывая бутылку вина, другому – старые сапоги, а третьему – яркие липкие леденцы.
А потом пришли чужие войска.
Вроде и различий со своими было немного: форма побледнее, потемнее, язык похож; и люди такие же – кто злой, кто усталый, кто весёлый без меры. Эти, как и свои, не спрашивали разрешения, подселяясь в хорошие дома, и одни гости еду требовали, а другие – делились. Тех раненых, кого свои не успели вывезти, чужие не трогали; простых людей никто не запугивал.
– Мы с мирными не воюем, нет, – сказал высокий белоглазый офицер, похлопывая по плечу старика-врача.
– Почти как наши, – вторила ему худая и краснощёкая медицинская сестра, поглядывая вниз, на каменный двор, где разместился громоздкий автомобиль, из которого выгружали тяжелораненого. – Слушай, а с чего началось-то? Кто кого обидел? Мы их – или они нас?
И только старуха Мелош одним словом смогла выразить то, что довлело над городом:
– Душно.
«И хрупко», – добавила про себя Анаис. Она и впрямь чувствовала, что воздуха не хватает – и одновременно боялась подспудно сделать неловкое движение, словно очутилась в наглухо запертой лавке с тысячью стеклянных статуэток. Повернёшься неаккуратно, заденешь рукавом – и брызнут осколки в стороны. И каждая такая фигурка – чья-то жизнь.
Страх, почти неощутимый поначалу, стал копиться по низинам и подвалам, как ядовитый болотный газ. И, прежде чем самые чуткие успели это понять, весь город оказался отравлен.
Утро выдалось не по-осеннему морозным; к полудню полетели по ветру крупные снежинки-пушинки, заволакивая обочины. Анаис, улучив минуту, выбралась в больничную кухню – погреть руки о чашку с похлёбкой, когда во внутреннем дворе, гулком, как колодец, разгорелась перебранка. Один голос, мужской, сбивчиво умолял, другой, старческий и нервный, требовал немедля убраться прочь.
Захрясшая рама поддалась не сразу – куда там слабым девичьим рукам. Да и потом через щель разглядеть можно было только небольшой кусок двора: облетевшую рябину, стену второго корпуса… и яркую-яркую цирковую повозку.
– Вы понимаете, она умирает!
– Вот и пусть умирает в другом месте! Здесь военный госпиталь, военный!
Залпом допив остывшую похлебку, Анаис захлопнула окно и выскочила в коридор.
– Эй, Моро, а кружку помыть? – вяло окрикнула её медицинская сестра.
– Потом!
С главным врачом она столкнулась в коридоре, у выхода. Успела спросить коротко, что случилось, и получила в ответ брезгливое: «Бродяги какие-то… Коек нет, что их, к солдатам подкладывать?».
В груди точно пылающая головня заворочалась.
Глаза у врача, у хорошего, честного человека, были перепуганные.
Стиснув зубы, Анаис сбежала по крыльцу, завернула за угол – и едва успела догнать пёструю цирковую повозку до того, как та выехала на большую дорогу.
– Стойте! – закричала. – Я врач, я… аптекарь. Что случилось?
Повозка медленно остановилась. Через край перевесился худощавый мужчина средних лет с навощёнными щегольскими усиками. В петлице потёртого смокинга вместо цветка торчал монокль.