В тот день Сейне не отважилась произнести рядом с ним ни единого слова. Только макала тонкую кисть в краску и подносила к холсту, не отводя взгляда от прекрасного лица. Аю улыбался и оставался недвижен, как мертвец, и прекрасен, как сон перед рассветом. Когда Сейне смотрела на него, ей казалось, что она пробуждается, словно цветок соль, что первым распускается весною и наполняет северные леса запахом пьяным, медовым.
Аю пришел и на следующий день, и на следующий тоже. Сейне осмелела и стала задавать вопросы. Но не затем, чтобы узнать ответы, а лишь для того, чтобы послушать его голос.
А немые служанки – наоборот, запоминали все накрепко.
«Правда ли, что ты колдун?»
«Правда».
«Из этих ли ты мест? Другие люди на тебя не похожи…»
«Нет, не из этих».
«А хочешь ли вернуться домой?»
«Нельзя желать того, что невозможно исполнить».
Услышав это, Сейне хотела посетовать, что желает невозможного, но не успела. Аю улыбнулся и произнес:
«Не бойся. Ты не из тех, чьим желаниям не суждено сбыться. Твои дороги все еще открыты, – и добавил: – А теперь я пойду. Старая Кимет просила сладкий отвар от дурных снов, а взамен обещала починить мои сапоги».
После этого разговора Сейне боялась, что колдун больше не придет, но он вернулся. И потому весь следующий день она не спрашивала важных вещей, только глупости:
«Когда ты вплетаешь в косы свои дикие розы, не колют ли острые шипы твои руки?»
«Нет. С розами у меня уговор. Они цветут в моих волосах и не жалят меня, а я продлеваю им жизнь до весны».
«А что это за синий стебелек в твоей косе?»
«Это жар-трава. Из нее делают самый сильный яд в степи. Он в тысячу раз сильней, чем у степной змеи».
«Если так, то сам ты не боишься умереть от яда?»
«Не боюсь, – улыбался Аю. – Чтобы трава эта стала ядовитой, нужно раскусить стебелек и до трех сосчитать. Тогда человек заснет и не проснется больше».
Вспомнила тут Сёйне, что с весною свернут ханские слуги шатры и двинется дальше вечное кочевье, и опечалилась.
«Подари мне один стебелек этой травы», – попросила она Аю, а тот засмеялся:
«Спой для меня, царевна, тогда подарю».
И стало вдруг Сёйне так легко-легко, словно снова она очутилась в заснеженном своем тереме, и не было у нее тяжелых шелковых покрывал, расшитых драгоценным бисером, и грелись собаки у очага, и звенели медные струны айны. Полилась песня севера над бескрайней степью – сильная, чистая, славящая битвы и смерть в бою.
И где-то далеко-далеко вздрогнул отец Сёйне – защемило вдруг сердце.
С тех пор день ото дня расцветала северянка. А на белом холсте, как изморозь на окне, проступали черты Аю. Жены, давно прознавшие, зачем ходит Сёйне к берегу ручья, сердились на нее – мол, позорит она хана, но ничего поделать не могли. А потом младшая из них, та, что нравом была похожа на степную кошку, пробралась ночью к шатру хана, обошла лекарей и шепнула мужу на ухо:
«Похитил колдун сердце твоей северянки».
И хотела уже сбежать так же тихо, как и пришла, но тут схватил ее хан за рукав:
«Расскажи больше. Что за колдун?»
А та и рада наушничать.
«Говорят, что глаза его темнее ночи; говорят, что кожа его белее молока; говорят, что степные розы цветут в его волосах, а всякий, кто взглянет на него – потеряет покой».
И, хотя была на дворе густая, как вязкое масло, ночь, в тот же миг повелел хан привести к нему Сёйне. Разбудили ее слуги без жалости и, босую, простоволосую, повели к шатрам – даже покрывала на голову накинуть не позволили. Услышала Сёйне обвинения и улыбнулась:
«Сам ты, господин, горе выдумал, сам же его и испугался. Верна тебе была и впредь буду».
«Почему же ты тогда всякий день к нему спешишь, как и к любимому мужу не спешила?» – хан брови нахмурил, а младшая жена, та, что от кошек степных лукавства зачерпнула, из-за плеча его выглядывает, улыбается довольно. Все ей ссоры в радость. Чем больше шуму – тем лучше.
«Потому хожу, что портрет его пишу. Тонкой кистью, на белом холсте, драгоценными красками… А как завершу работу свою, то даже ты увидишь, что не простой я откуп от войны, что у меня душа и дар есть, а не только белая кожа и медовые волосы».
Тут хан засмеялся, как смеется седая гора, обрушивая лавину на беспечного путника:
«Зачем жене дар, зачем душа? Нет, полно меня позорить. Завтра велю разложить костер высокий. Колдун не колдун, а от огня никто не убережется».
Сказал так хан, хлопнул в ладоши, призвал слуг и воинов. Сейне он повелел запереть в доме и не пускать никуда, а еще – снести весь хворост к ручью и маслом пропитать. И, прогнав лекарей прочь, поднялся хан с ложа, надел стеганый доспех и сам во главе воинов пошел за колдуном. Даже о ранах своих позабыл.
Ждал его Аю на пороге своего дома, будто заранее знал обо всем – знал и встретил смехом:
«Вижу, ревность тебя отравила, молодой хан! Хочешь, приготовлю тебе лекарство? Всего-то нужно выпить залпом кувшин кислого молока да закусить солеными грибами – и точно тебе не до пустой ревности будет».
Разозлился хан:
«Что за лекарство? Вот увижу я, как звери твои кости растащат – это меня точно излечит!»
«А это, – отвечал Аю, – вряд ли. Против меня ни один зверь не пойдет».
И долго они еще так спорили, да надоело младшей жене ждать. Тайком пробежала она в середину деревни, к колодцу, сорвала с головы своей покрывало, растрепала волосы и стала громко плакать и причитать:
«Ой, горе, горе этой деревне и людям ее! Навлек на них беду колдун Аю! Хотел он хана великого проклясть, со свету сжить – да не вышло! И теперь гневается хан, грозится деревню дотла сжечь, если не отдадут ему колдуна злокозненного! Ой, горе, горе!»
Заслышав этот плач, люди стали выходить из домов и оглядываться испуганно. А кое-кто тут же и припомнил, что-де глаз у Аю нехороший, что не стареет Аю уже много лет, что пропадает куда-то в полнолуние… И стали роптать люди:
«Зачем нам такой колдун? Раньше без него жили – и горя не нажили, а с ним и горе тут как тут, на пороге стоит – открывай, мол, хозяин!»
Сбились в стаю – куда там степным собакам! – и пошли к дому Аю. Смотрят – а хан-то уже от злости побагровел, кулаками потрясает, а слова уже сказать не может. Аю же как стоял на пороге, так и стоит – зубоскалит только.
…Так и не вспомнили потом, кто первым камень бросил. Но где один, там и второй, где второй, там и третий… Будто в дурмане это было. Лишь тогда опомнились люди, когда заголосила старуха Кимет:
«Птицы замолчали, птицы замолчали! Что же вы делаете-то? Птицы замолчали…»
И заплакала.
И глупый был это крик, но страшно сделалось всем. Даже хану; только он-то страха показать не мог – нахмурился, рукою махнул:
«На костер его, жечь!»
Будто и не боялся ничего.
Тронули воины слуг легонько копьями – не до крови, а так, подбодряя, смелость внушая. Разок-другой без толку, а на третий зашевелились слуги, поплелись к колдуну, что лежал окровавленный у порога своего дома, подхватили его за руки – за ноги – и потащили к ручью, где сложена была высокая куча хвороста. Раскачали-раскачали – и закинули на самый верх.
Увидела это младшая жена и побежала к дому, где заперли северянку. Смеется под окном, заливается:
«А колдуна-то твоего жечь собираются! Не ходить тебе с ним больше к ручью, не позорить хана! Станешь ты опять примерной женой, будешь нас слушаться, нас рисовать тонкой кистью на белом холсте!»
Услышала эти речи Сёйне – забилась, как птица в клетке, что грудью бросается на прутья, пусть и не может их сломать. А младшая жена все не унимается:
«Чуешь, дымом понесло? Это костер разгорелся!»
«Слышишь, люди поют? Это радуются они, что колдун погибает».
«Слышишь крик? Это он, он, Аю твой кричит!»
И правда – замерла Сёйне, и знакомый голос коснулся ее ушей. Искажен был он от боли, но все так же чист и звонок. От горя еле живая, выдернула Сёйне из-за пояса синюю травинку, прикусила ее – и упала замертво.