-- Этот мальчик, -- укоризненно произнес Имам-Дин, -- настоящий бадмаш. Большой бадмаш. Он, несомненно, попадет в тюрьму за свое дурное поведение.
Раздались новые рыдания обвиняемого и церемонные извинения ИмамДина.
-- Скажи малышу, -- ответил я,--что сахиб не сердится. И уведи его.
Имам-Дин сообщил преступнику о прощении, и тот, собрав всю рубашонку хомутом вокруг шеи, перестал рыдать, только еще всхлипывал. Отец и сын направились к двери.
-- Его зовут Мухаммед-Дин, -- объяснил мне Имам-Дин, словно имя тоже входило в состав преступления.--И он большой бадмаш.
Мухаммед-Дин, избавленный от страшной опасности, обернулся ко мне, сидя на руках у отца, и серьезно сказал:
-- Это правда, сахиб, что меня зовут Мухаммед-Дин. Но я не бадмаш. Я мужчина.
Так началось мое знакомство с Мухаммед-Дином. В столовой у меня он больше не появлялся, но на нейтральной территории сада мы часто встречались и церемонно приветствовали друг друга, хотя он только и произносил, что "Салам, сахиб", и "Салам, Мухаммед-Дин" -- только и отвечал ему я. Каждый день, возвращаясь со службы, я видел пухлого человечка в белой рубашонке, подымающегося мне навстречу из тени увитой виноградом беседки; и каждый день я на этом месте придерживал лошадь, чтобы не смазать, не испортить нашей торжественной встречи.
Малыш всегда играл один. Он часами копошился в кустах клещевины и сновал по саду, занятый какими-то своими таинственными заботами. Однажды в глубине сада я напал на его произведение. У моих подошв, врытый до половины в песок, лежал шар для игры в поло, а вокруг были кольцом натыканы шесть завядших бархатцев. Снаружи этого кольца был квадрат, выложенный битым кирпичом вперемешку с черепками фарфора. А квадрат, в свою очередь, окружал низенький песчаный вал. Водонос у колодца решился замолвить слово за маленького строителя: это всего лишь детская забава, и моему саду не будет от нее ущерба.
Видит бог, у меня и в мыслях не было портить его работу -- ни тогда, ни потом; но в тот же вечер, прогуливаясь по саду, я сам не заметил, как наступил на нее и нечаянно растоптал и бархатцы, и песчаный вал, и черепки от разбитой мыльницы и все безнадежно испортил. Утром мне попался на глаза Мухаммед-Дин, тихо проливающий слезы над причиненными мною разрушениями. Кто-то безжалостно сказал ему, что сахиб рассердился на беспорядок в саду, страшно ругался и самолично разбросал все его хозяйство. И Мухаммед-Дин целый час трудился, чтобы уничтожить все следы песчаного вала и ограды из черепков. Он поднял мне навстречу голову, произнося свое обычное: "Салам, сахиб",-- и личико у него было заплаканное и виноватое. Устроили расследование, и Имам-Дин объявил Мухаммед-Дину, что по моей величайшей милости ему разрешается делать в саду все, что он пожелает. Малыш воспрянул духом и занялся разбивкой сооружения, которое должно было затмить конструкцию из бархатцев и деревянного шара.
Несколько месяцев это толстенькое диво тихо вращалось по своей орбите в песке и кустах клещевины, неустанно возводя роскошные дворцы из завялых цветов, выкинутых уборщиком на свалку, гладких речных голышей, каких-то стеклышек и перьев, добытых, наверное, у меня на птичьем дворе, -- всегда в одиночестве и всегда то ли напевая, то ли мурлыча себе под нос.
Однажды рядом с его очередной постройкой очутилась как бы ненароком пестрая морская раковина; и я стал ждать, чтобы Мухаммед-Дин возвел на таком основании что-нибудь особенно великолепное. Ожидания мои не были обмануты. Добрый час Мухаммед-Дин провел в размышлениях, и вот мурлыкание его зазвучало как победная песнь. Он стал чертить на песке. Да, то должен был получиться сказочный дворец, ведь он имел в плане целых два ярда в длину и ярд в ширину. Но величественному замыслу не суждено было осуществиться.
На следующий день, возвращаясь со службы, я не увидел МухаммедДина на дорожке и не услышал его приветствия: "Салам, сахиб!" Я успел к нему привыкнуть, и перемена встревожила меня. А еще через день ИмамДин сказал мне, что малыша слегка лихорадит и неплохо бы дать ему хинин. Хинин он получил, а заодно с хинином и доктора-англичанина.
-- Никакой сопротивляемости у этой публики, -- сказал доктор, выходя от Имам-Дина.
Спустя неделю я встретил Имам-Дина (хотя дорого бы дал, чтобы избежать этой встречи) на дороге к мусульманскому кладбищу. В сопровождении еще одного человека он шел и нес на руках белый полотняный свергок -- все, что осталось от маленького Мухаммед-Дина.
перевод И. Бернштейн
ХРАНИТЬ КАК ДОКАЗАТЕЛЬСТВО
С раскаленной на солнце скалы, С раскаленной на солнце ск.ыы.
Резвым козьим копытом задет,
Рухнул камень
В горный пруд -- средоточие мглы,
И на дно, где теряется след,
Канул камень.
Это все было предрешено
И удар, и паденье, и мрак;
Знал ли камень,
Что ему уготовано дно
И что жизнь его кончится так?
Знал бы камень!..
Ты, о каменщик тверди земной!
Ты, пред кем мы должны быть равны!
Ты, кем светоч небесный зажжен!
Рассуди же -
В чем он грешен, что проклят тобой
И, низвергнут на дно с вышины,
В беспросветность навек погружен,
Опускаясь все ниже и ниже?..
Из неопубликованных записок
Макинтоша Джелалуддина
(Стихи в рассказе переведены И. Комаровой)
Свет ли в окне твоем, дева младая,
Ночь ли простерла покров темноты?
Денно и но-о-о...
При этих словах он повалился на верблюжонка, спавшего в каравансарае, где жили торговцы лошадьми и самые отъявленные мошенники Центральной Азии, и поскольку он был мертвецки пьян, а ночь стояла темная, то подняться сам не смог, пока я не пришел ему на помощь. Так я познакомился с Макинтошем Джелалуддином. Если бродяга, да еще пьяный, распевает "Песнь младой деве", он заслуживает внимания. Макинтош отделился от верблюжонка и сказал довольно невнятно:
-- Я... я... немного того... накачался, но если окунуться в Логгерхед, сразу приду в себя... Да, слушайте, вы поговорили с Симондсом насчет кобылы, что там у нее с коленом?
Между тем Логгерхед, где запрещено ловить рыбу, а браконьерство невозможно, находился в шести тысячах утомительных миль отсюда, рядом с "Месопотамией", конюшни же Чарли Симондса -- еще полумилей дальше, за конными загонами. Странно было слышать эти полузабытые названия в майскую ночь в Султанском караван-сарае, среди верблюдов и лошадей. Но тут пьяница, по-видимому, опомнился и сразу начал трезветь. Мы прислонились к верблюду, и, указав в угол караван-сарая, где горел фонарь, мой новый знакомец сказал: