Гастон никого не знал, но инстинктивно догадывался, что перед ним цвет общества того времени. Тут были мужские представители таких семей, как Ноайли, Бранка, де Брольи, Сен-Симоны, Носе, Канильяки, Бироны. Что касается женщин, то тут общество было более смешанным, но, безусловно, не менее остроумным и не менее элегантным, кроме нескольких знатнейших фамилий, которые недовольство объединило в Со и в Сен-Сире вокруг госпожи дю Мен и госпожи де Ментенон; вся аристократия собралась у самого храброго и самого популярного принца крови. И в этом блестящем собрании знати недавно окончившегося великого царствования не хватало только бастардов Людовика XIV и короля.
И в самом деле, ни один человек на всем белом свете, и это признавали даже его враги, не умел давать таких праздников, как регент. Роскошь, отменный вкус, обилие благоухающих цветов в гостиных, тысячи огней, отраженных зеркалами, принцы, посланники, прелестные женщины в изящнейших туалетах, среди которых оказался юный провинциал, — все это произвело на него огромное впечатление. До этого, издали, он видел в регенте всего лишь человека, а теперь понял, что это повелитель, и повелитель могущественный, умный, веселый, любезный и любимый своим народом.
Гастон чувствовал, как аромат этой роскоши пьянит его, туманит ему голову. Взгляды из прорезей масок вонзались в него, как раскаленное железо. когда среди всех этих людей, одного из которых он должен был убить, он замечал черное домино, сердце его начинало биться так, как будто собиралось выскочить из груди. Его толкали, сам он натыкался на людей и, как лодка без руля и ветрил, плыл по волнам этого человеческого моря, влекомый то восторгом, то ужасом, ежесекундно переходя из рая в ад.
Если бы маска не скрывала от людей искаженные черты его лица, то он и двух шагов не сумел бы ступить, чтобы кто-нибудь из них не указал на него пальцем и не произнес: “Это — убийца!”
Было что-то трусливое и постыдное прийти гостем в дом этого принца и превратить пылающие огнями люстры в погребальные факелы, испачкать кровью роскошные ковры, поразить ужасом присутствующих на празднестве, и Гастон прекрасно это сознавал; эта мысль совсем лишила его мужества, и он сделал несколько шагов к двери.
“Я убью его за стенами дома, но не здесь”, — сказал он себе.
Но тут он вспомнил указания герцога, карточку, которая должна была открыть ему дверь уединенной оранжереи, и прошептал сквозь зубы:
— Значит, он предвидел, что я испугаюсь людей, он догадался, что я трус!
Дверь, к которой он подошел, привела его к галерее, в которой был устроен буфет. Люди подходили, что-то пили и ели.
Гастон подошел к буфету, как другие. Есть и пить он не хотел, но, как мы уже говорили, у него не было оружия.
Он выбрал длинный и острый нож и, быстро оглядевшись по сторонам, чтобы увериться, что его никто не видел, с мрачной улыбкой спрятал его под домино.
— Нож, — прошептал он, — нож! Ну, теперь сходство с Равальяком полное! Правда и то, что герцог — правнук Генриха IV!
Едва он успел подумать об этом, как, обернувшись, увидел, что к нему приближается некто в маске и голубом бархатном домино. За этим человеком шли дама и мужчина, оба тоже в масках. Человек в голубом домино заметил, что за ним идут, сделал шага два им навстречу и что-то повелительно сказал мужчине; тот почтительно склонил голову, а голубое домино приблизилось к Шанле, и хорошо знакомый голос произнес:
— Вы колеблетесь?!
Гастон раскрыл одной рукой домино и показал, что в другой он держит нож.
— Я вижу, что в руке блестит нож, но вижу также, что рука дрожит.
— Увы, да, монсеньер, это правда, — сказал Гастон, — я колебался, я дрожал, я готов был бежать, но, благодарение Богу, появились вы.
— Прекрасно, а где же ваше свирепое мужество? — спросил герцог своим обычным насмешливым тоном.
— О, не подумайте, что я его потерял, монсеньер!
— Чудесно! Так что же с ним сталось?
— Монсеньер, я у регента в гостях!
— Да, но вы же не в оранжерее.
— Не могли бы вы показать мне его заранее, чтобы я привык к его присутствию, чтобы моя ненависть к нему придала мне сил, я ведь даже не знаю, как найти его в этой толпе!
— Он только что стоял рядом с вами.
Гастон вздрогнул.
— Рядом со мной?! — воскликнул он.
— Совершенно рядом, как я сейчас, — торжественно произнес герцог.
— О, я пойду в оранжерею, монсеньер, пойду!
— Так ступайте, сударь.
— Еще секунда, монсеньер, я соберусь с духом.
— Хорошо, посмотрите, оранжерея там, в конце этой галереи, за теми запертыми дверьми.
— Вы же сказали, монсеньер, что лакеи отопрут двери, если я предъявлю им эту карточку?
— Да, но лучше вам это сделать самому: если вас впустят лакеи, они могут остаться, пока вы не выйдете. Если вы так волнуетесь перед тем как нанести удар, то что же будет после? Потом, ведь регент, быть может, будет защищаться, закричит, они прибегут на крик, вас арестуют, и прощай ваши надежды на будущее. Подумайте, ведь Элен ждет вас!
Невозможно описать, что творилось с Гастоном, пока он слушал герцога, а тот, казалось, внимательно следил за ним, не пропуская ни смены выражений на его лице, ни частоты биения его сердца.
— Итак, — глухо спросил Гастон, — что я должен делать? Посоветуйте мне.
— Подойдите к дверям оранжереи, вот там, напротив, где галерея поворачивает налево, видите?
— Да.
— Поищите под замочной скважиной кнопку, нажмите на нее, и дверь отворится, если только она не заперта изнутри, но, скорее всего, регент не примет таких предосторожностей, он ничего не подозревает. Я сам раз двадцать туда таким образом входил для частной аудиенции. Если его там нет, подождите, если он там, вы его узнаете по черному домино с золотой пчелой.
— Да, да, знаю, монсеньер, — ответил Гастон, сам не понимая, что он говорит.
— Не очень-то можно на вас сегодня рассчитывать, — заметил герцог.
— Ах, монсеньер, приближается роковая минута, минута, которая перевернет всю мою жизнь; и будущее мое весьма сомнительно, может быть, постыдно и наверняка наполнено угрызениями совести.
— Угрызениями совести! — удивленно воскликнул герцог. — Если делаешь то, что считаешь справедливым, то, что тебе велит твой разум, какие могут быть угрызения совести?! Разве вы усомнились в правоте своего дела?
— Нет, монсеньер, но вам легко говорить. Вы вынашивали замысел, а исполнение взял на себя я, вы — мозг, а я — карающая десница. Поверьте мне, монсеньер, — продолжал Гастон глухо и мрачно, — это ужасно — убить безоружною человека, человека, который не защищается и улыбается своему убийце. Вы знаете, я полагал, что у меня есть силы и мужество, но, должно быть, так бывает со всяким заговорщиком, принявшим на себя подобные обязательства. В минуту ярости, воодушевленный гневом или ненавистью, ты даешь роковую клятву, и между тобой и твоей жертвой огромное расстояние в пространстве и времени. Клятва дана, горячка проходит, возбуждение падает, энтузиазм гаснет, ненависть смягчается. Смутно начинает проясняться на горизонте образ того, кого ты должен настичь, каждый день приближает тебя к нему, и тогда ты вздрагиваешь, потому что только тут понимаешь, какое преступление ты обязался совершить. А время неумолимо уходит, и с каждым часом ты видишь, как твоя жертва делает еще один шаг; расстояние, разделяющее вас, исчезает, и, наконец, ты оказываешься с ней лицом к лицу. Тогда — поверьте мне, монсеньер, — тогда самые смелые начинают дрожать, потому что убийство, как вы понимаете, всегда убийство. Тогда начинаешь понимать, что ты не хозяин своей совести, а раб данной тобой клятвы. Уезжаешь с гордо поднятой головой, повторяя: “Я избран”, а возвращаешься с поникшей головой, повторяя: “Я проклят”.
— Еще есть время, сударь, — живо прервал его герцог.
— Нет, нет, монсеньер, вы же знаете, что меня ведет рок. Я выполняю свой долг, сколь бы ужасен он ни был, мое сердце дрогнет, но рука будет тверда. Да, признаюсь вам, что, если бы не мои друзья, чья жизнь зависит от этого удара, если бы не Элен, которую я погружу в траур, отказавшись от него, и испачкаю кровью, нанеся его, — о! я предпочел бы эшафот, со всем его ужасом и стыдом, потому что казнь не карает, а искупает грех.