— Но ведь их судьба еще не решена, ты безумно торопишься, и приговор…
— Я знаю приговор.
— Так его уже вынесли?
— Нет, но я продиктовал его судьям перед их отъездом.
— То, что вы делаете, аббат, просто омерзительно!
— Ну, знаете ли, монсеньер, вы невыносимы! Занимайтесь семейными делами, а государственные предоставьте мне.
— Семейными делами!
— О, что до этих дел, тут я покладист, ей-Богу, или вам уж и вовсе трудно угодить? Вы рекомендуете мне господина Гастона де Шанле, и по вашей рекомендации я ему сделал из Бастилии райский уголок: еда прекрасная, великолепные мессы, любезнейший комендант, позволяю делать дыры в полах и вынимать камни из стен, а ремонт их обходится нам весьма недешево. С тех пор как он туда попал, у всех вокруг праздник: Дюмениль целый день болтает через каминный дымоход, мадемуазель де Лонэ удит рыбку из окна, Помпадур пьет шампанское — вплоть до Лаваля, который три раза в день промывает себе желудок, как только он не лопнет! Тут я ничего не говорю, это ваши семейные дела, но там, в Бретани, — там вам делать нечего, монсеньер, и я вам запрещаю вмешиваться в это дело, если, конечно, что весьма возможно, вы там не понаделали еще четверть дюжины неведомых дочерей.
— Дюбуа, ты мерзавец!
— Вы полагаете, что назвав меня по имени и добавив к этому имени эпитет “мерзавец”, вы все сказали?! Прекрасно, я мерзавец, если вам так нравится, но без этого мерзавца вас бы уже убили.
— Ну и что?
— Ну и что?! И это государственный муж! Ну что же, меня после этого, может быть, повесили бы, и это соображение тоже нужно принять во внимание, госпожа де Ментенон стала бы регентшей Франции: хороша шуточка! Ну и что? И подумать только, что подобные наивные глупости произносит правитель-философ! О Марк Аврелий! Кажется, это он сказал эту нелепость, монсеньер: “Populos esse demum felices, si reges philosophi forent, aut philosophi reges”[40 - “Народы могут быть счастливы в том случае, если царями будут править философы или править будут философы” (лат.).]? Вот вам и пример!
Говоря все это, Дюбуа продолжал писать.
— Дюбуа, — сказал регент, — ты не знаешь этого юноши!
— Какого юноши?
— Шевалье!
— Неужто? Ну, вы его представите мне, когда он станет вашим зятем.
— Это будет завтра, Дюбуа.
Аббат в изумлении обернулся и, облокотившись на ручку кресла, вытаращил на регента свои маленькие глазки.
— Монсеньер, вы не сошли с ума? — спросил он.
— Нет, он человек порядочный, а порядочные люди редки, — тебе это известно лучше, чем кому-нибудь.
— Порядочный человек! Позвольте вам сказать, монсеньер, что вы весьма своеобразно понимаете порядочность.
— Да, во всяком случае, я не думаю, что мы с тобой понимаем ее одинаково.
— А что он такого сделал, этот порядочный человек? Отравил кинжал, которым собирался вас заколоть? Ну, тут уж ничего не скажешь, — он не просто порядочный человек, а настоящий святой. У нас уже есть святой Жак Клеман, святой Равальяк, а вот святого Гастона в наших святцах явно недостает. Быстренько, монсеньер, обратитесь к папе, и раз вы уже не хотите у него попросить кардинальской шапки для своего министра, попросите его канонизировать вашего убийцу, и первый раз в жизни вы поступите логично.
— Дюбуа, говорю тебе, что мало людей способны сделать то, что сделал этот молодой человек.
— Дьявольщина! К счастью, да. Наберись таких десять на всю Францию, объявляю вам, монсеньер, что подам в отставку.
— Я говорю не о том, что он собирался сделать, — сказал герцог, — а о том, что он сделал.
— А что же он такого сделал? Говорите же, я слушаю. Я жажду, чтоб меня просветили.
— Ну, прежде всего, он сдержал клятву, которую дал д ’Аржансону.
— О, в этом я не сомневаюсь, этот юноша своему слову верен, и, кабы не я, он сдержал бы и то слово, которое дал Понкалеку, Монлуи, Талуэ и Куэдику и так далее, и так далее.
— Да, но сдержать второе слово было труднее, он обещал не рассказывать о приговоре никому, и своей возлюбленной он об этом не рассказал.
— А вам?
— Мне да, потому что я ему сообщил, что все знаю и отрицать бесполезно. Тоща он запретил что-нибудь просить для него у регента, желая получить, как он выразился, только одну милость.
— И какую же?
— Жениться на Элен, чтобы оставить ей свое состояние и имя.
— Прекрасно! Оставить имя и состояние вашей дочери! Вежлив же ваш зять!
— Ты забыл, что для него это тайна?
— Кто знает?
— Уж не знаю, Дюбуа, чем омыли твои руки в день, когда ты явился на свет, но знаю, что ты пачкаешь все, чего касаешься.
— Кроме заговорщиков, монсеньер. Тут, мне кажется, напротив, я все прекрасно чищу. Поглядите на Селламаре, а? Как вымыто? Дюбуа — тут, Дюбуа — там. Я надеюсь, аптекарь сделал Франции хороший клистир и вымыл из нее всю Испанию. Ну и с Оливаресом будет то же, что с Селламаре. Вот еще Бретань застряла в глотке. Пропишем хорошенькое лекарство Бретани, и все кончено.
— Дюбуа, ты насмехаешься над Евангелием!
— Я с этого начал, монсеньер.
Регент встал.
— Ну-ну, монсеньер, — сказал Дюбуа, — я неправ, я забыл, что вы еще не ели. Каков же конец этой истории?
— А конец таков, что я обещал испросить разрешения регента, и регент его даст.
— Регент сделает глупость.
— Нет, сударь, он искупит свою вину.
— Ну, совсем хорошо! Нам только того и не хватает, чтобы вы были должны загладить вину перед господином де Шанле.
— Не перед ним, а перед его братом.
— Еще того не лучше! Не молодец, а ягненок из басни Лафонтена, а брату-то этому вы что сделали?
— Я у него похитил женщину, которую он любил.
— Какую женщину?
— Мать Элен.
— Да, это вы плохо сделали, потому что, если бы вы ему ее оставили, мы бы не имели сейчас этого скверного дела на руках.
— Но мы его имеем, и нам нужно с ним разобраться как можно лучше.
— А над чем я работаю? И когда же венчание, монсеньер?
— Завтра.
— В часовне Пале-Рояля? Вы будете в рыцарском орденском одеянии и осените голову вашего зятя возложением обеих рук, а не одной, как положено, поскольку он не наложил руки на вас, и все будет как нельзя более трогательно.
— Нет, это будет не совсем так. Они повенчаются в Бастилии, а я буду в часовне, где они не смогут меня увидеть.
— Ну что же, монсеньер, прошу у вас разрешения присутствовать при венчании; я хочу его видеть, говорят, подобные вещи умягчают душу.
— Ну уж нет, ты будешь меня стеснять. Твоя мерзкая физиономия меня выдаст.
— Но ваше прекрасное лицо еще легче узнать, монсеньер, — сказал, поклонившись, Дюбуа. — В Бастилии есть портреты Генриха IV и Людовика XIV.
— Весьма лестно для меня.
— Монсеньер уже уходит?
— Да, я пригласил прийти де Лонэ.
— Коменданта Бастилии?
— Да.
— Идите, монсеньер, идите.
— Кстати, ты будешь сегодня вечером в Монсо?
— Может быть.
— А маскарадный костюм у тебя есть?
— У меня есть костюм Ла Жонкьера.
— Тсс! Он годится для “Бочки Амура” и на Паромной улице.
— Монсеньер забывает Бастилию, где он тоже пользуется заметным успехом. Уж не говоря о том, — добавил со своей обезьяньей улыбкой Дюбуа, — что еще будет.
— Хорошо. Прощай, аббат.
— Прощайте, монсеньер.
Регент вышел.
Оставшись один, Дюбуа повертелся в кресле, почесал нос, потом улыбнулся. Это был знак, что он принял важное решение. Приняв его, он протянул руку за колокольчиком и позвонил.
Вошел лакей.
— Сейчас к монсеньеру придет господин де Лонэ, комендант Бастилии, — сказал Дюбуа. — Дождитесь, когда он выйдет, и приведите его ко мне.
Лакей молча поклонился и вышел.
Дюбуа снова принялся за свой похоронный список.
Прошло полчаса, дверь снова отворилась, и привратник доложил о господине де Лонэ.
Дюбуа вручил ему бумагу с подробнейшими распоряжениями.
— Прочтите, — сказал ему Дюбуа, — я даю вам письменные указания, чтобы у вас не было повода не выполнить их.