— Да, именно это мне сказал Ла Жонкьер, — произнес Гастон. — Чрезвычайная комиссия! Это разбирали мое дело.
— Ба, шевалье, — ответил Дюмениль, безуспешно пытаясь придать своему голосу уверенность, — думаю, вы зря беспокоитесь заранее.
— Нет, я знаю, в чем тут дело, а пока — слышите?
— Что?
— Сюда идут! Тише!
И Гастон поспешно отошел от камина.
Дверь отворилась, и появились старший надзиратель и помощник коменданта в сопровождении четырех солдат; они пришли за Гастоном.
Гастон воспользовался тем, что они принесли с собой свет, чтобы немного привести в порядок свой туалет, потом последовал за ними. Его опять посадили в тщательно закрытый портшез, что, впрочем, было напрасной предосторожностью, потому что на его пути все солдаты и сторожа поворачивались лицом к стене: таково было строжайшее правило в Бастилии.
Лицо д’Аржансона было мрачным, как всегда. У остальных членов комиссии вид был ничуть не лучше.
“Я погиб, — подумал Гастон, — бедная Элен!”
И он поднял голову, как обычно делают храбрые люди, чтобы встретить неминуемую смерть лицом к лицу.
— Сударь, — сказал д’Аржансон, — ваше преступление было рассмотрено трибуналом, председателем которого я являюсь. На предыдущих заседаниях вам была предоставлена возможность защиты. Если мы не сочли уместным дать вам адвоката, то это было сделано не с целью лишить вас защиты, а наоборот, потому что совершенно не следует, чтобы стала известной обществу чрезмерная снисходительность к вам трибунала, которому надлежало бы проявить строгость.
— Я не понимаю вас, сударь, — сказал Гастон.
— Тогда я объяснюсь яснее, — сказал начальник полиции. — Из дебатов стало бы совершенно ясно даже вашему защитнику, что вы заговорщик и убийца, это бесспорный факт. Если эти два пункта обвинения были бы установлены, каким образом могли бы вы рассчитывать на снисхождение? Но сейчас, когда вы предстали перед нами, вам будут предоставлены все возможности оправдаться: если вы попросите отсрочки, мы вам ее дадим; если вы желаете, чтоб были представлены вещественные доказательства, они будут представлены; если вы желаете что-то сказать, мы даем вам право слова и не отнимем его.
— Я ценю доброжелательство суда и благодарю вас. Более того, извинения, принесенные мне за отсутствие защитника, в котором я не нуждаюсь, мне кажутся достаточными. Я не хочу защищаться.
— Значит, вы не хотите ни свидетелей, ни вещественных доказательств, ни отсрочки?
— Я хочу услышать приговор — и больше ничего.
— Послушайте, шевалье, ради себя самого, не упорствуйте так, — сказал д’Аржансон, — и признайтесь.
— Мне не в чем признаваться, обратите внимание на то, что на всех допросах вы даже не сформулировали точно обвинения.
— А вам нужна точная формулировка?
— Признаюсь, мне бы хотелось знать, в чем меня обвиняют.
— Хорошо, я скажу вам: вы прибыли в Париж по поручению республиканской комиссии Нанта с целью убить регента. Вы обратились к вашему сообщнику, именующему себя Ла Жонкьером, сегодня осужденному вместе с вами.
Гастон побледнел, потому что обвинение было справедливо.
— Однако, сударь, — возразил он, — будь это так, вы не можете этого знать. Человек, намеревающийся совершить подобный поступок, признается в нем только тоща, когда он уже совершен.
— Да, но за него могут признаться сообщники.
— Вы хотите сказать, что меня выдал Ла Жонкьер?
— Речь идет не о Ла Жонкьере, а о других обвиняемых.
— Других обвиняемых! — воскликнул Гастон. — А разве арестован кто-нибудь еще, кроме меня и капитана Ла Жонкьера?
— Безусловно. Это господа де Понкалек, де Талуэ, де Мон-луи и дю Куэдик.
— Я не понимаю вас, — сказал Гастон, охваченный глубоким ужасом и страхом не за себя, а за своих друзей.
— Как, вы не понимаете, что господа де Понкалек, де Талуэ, де Монлуи и дю Куэдик арестованы и что в это самое время в Нанте их судят?
— Они арестованы? — воскликнул Гастон. — Но это невозможно!
— А, вам так кажется, да? — сказал д’Аржансон. — Вы полагали, что вся провинция восстанет и не даст арестовать своих защитников, как вы, мятежники, себя называете?! Так вот, провинция не произнесла ни слова, она продолжает смеяться, петь и танцевать, и люди уже интересуются, на какой площади Нанта заговорщики будут обезглавлены, чтобы заранее занять места у окон.
— Я вам не верю, сударь, — холодно сказал Гастон.
— Дайте мне вон тот портфель, — обратился д’Аржансон к секретарю, стоявшему позади него.
— Смотрите, сударь, — продолжал начальник полиции, доставая из портфеля бумаги одну за другой, — вот протоколы ареста и допросов. Вы не станете сомневаться в их подлинности?
— Все это не свидетельствует о том, сударь, что они обвинили меня.
— Они сказали все, что мы хотели знать, и их признания явно свидетельствуют о вашей виновности.
— В таком случае, если они сказали все, что вы хотели знать, мои признания вам не нужны.
— Это ваш окончательный ответ, сударь?
— Да.
— Секретарь, зачитайте приговор.
Секретарь развернул бумагу и гнусавым голосом, с тем же выражением, с каким он прочел бы опись конфискованного имущества, прочел:
“Ввиду того, что дознанием, начатым 19 февраля, выявлено, что мессир Гастон Элуа де Шанле прибыл из Нанта в Париж с намерением совершить убийство его королевского высочества монсеньера регента Франции, после чего должен был последовать мятеж против власти короля, чрезвычайная комиссия, учрежденная для расследования этого преступления, судила шевалье де Шанле и сочла его заслуживающим кары, которая применяется к виновным в государственной измене и цареубийстве, поскольку особа господина регента неприкосновенна, как и особа короля.
А вследствие этого постановляем, что: господин шевалье Гастон де Шанле будет предварительно лишен всех титулов и званий; он и его потомство будут навечно обесчещены; его имущество конфисковано; его подъездные аллеи срезаны до высоты шести футов, а сам он обезглавлен по представлению людей короля на Гревской площади или в любом другом месте, которое господину верховному судье будет угодно указать, если только не последует помилование, пожалованное его величеством”.
Гастон выслушал приговор* бледный и неподвижный, как мраморное изваяние.
— И на когда назначена казнь?
— Когда будет угодно его величеству.
Гастон ощутил страшную боль в висках, глаза его на мгновение застлала кровавая пелена. Он почувствовал, что разум его мутится, и молчал, чтобы не сказать что-либо недостойное его. Но если эти ощущения и были очень сильны, они быстро прошли; понемногу лоб его разгладился, щеки порозовели и на губах появилась презрительная улыбка.
— Прекрасно, сударь, — сказал он, — когда бы ни пришел приказ его величества, я буду готов. Я только хотел бы узнать, будет ли мне позволено перед смертью повидать дорогих мне людей и испросить одну милость у короля.
В глазах д’Аржансона мелькнула лукавая искра.
— Сударь, — ответил он, — я предупредил вас, что к вам отнесутся со всей возможной снисходительностью; вы могли бы все это сказать мне раньше, и, быть может, его величество был бы настолько добр, что вам бы не пришлось ни о чем просить.
— Вы неправильно поняли меня, сударь, — с достоинством сказал Гастон. — Я прошу его величество о милости, от которой не пострадает ни моя честь, ни его.
— Вы могли бы упомянуть короля прежде, чем себя, сударь, — заметил один из судейских тоном придворного крючкотвора.
— Сударь, — ответил Гастон, — я на пороге смерти и потому обрету вечное блаженство прежде его величества.
— Итак, о чем вы просите? — спросил д’Аржансон. — Говорите, и я сейчас же скажу вам, можете ли вы надеяться на удовлетворение вашей просьбы.
— Прежде всего я прошу, чтобы мои титулы и звания, впрочем не слишком большие, не были у меня отняты; у меня нет потомства, я умру весь целиком, и мое имя — единственное, что меня переживет, да и то, поскольку оно только благородное, но отнюдь не знаменитое, ненадолго.