— Но прежде всего, господа, — сказал дю Куэдик, — вернемся к предложению, которое сделал Монлуи, а именно: вынесем решение большинством голосов. Я поддерживаю Монлуи.
— Это справедливо, — одобрил Талуэ.
— Я сказал то, что сказал, — вновь заговорил Монлуи, — не потому, что боюсь, но мне бы не хотелось соваться волку в пасть, если можно надеть на него намордник.
— Вы говорите лишнее, Монлуи, — прервал его Понкалек, — мы все знаем, что вы за человек, мы принимаем ваше предложение, и я ставлю его на голосование.
И так же спокойно, как он говорил обычно, он сформулировал предложение, от которого зависела их жизнь.
— Пусть те, кто считает, — сказал он, — что нам следует бежать от нашей сомнительной судьбы, соблаговолят поднять руку.
Руки подняли дю Куэдик и Монлуи.
— Двое на двое, — сказал Монлуи, — голосование напрасно, пусть каждый поступит по собственному усмотрению.
— Да, — сказал Понкалек, — но вы знаете, что у меня, как у председателя, два голоса.
— Справедливо, — согласились Монлуи и дю Куэдик.
— Тогда пусть те, кто считает, что нужно остаться, подымут руки.
Руки подняли он и Талуэ.
Итак, поскольку у Понкалека было два голоса, две руки, сосчитанные за три, решили дело в их пользу.
Эти весьма торжественные дебаты посреди улицы могли бы показаться смешными, если бы речь шла не о жизни и смерти четырех первых дворян Бретани.
— Ну что же, — сказал Монлуи, — кажется, мой дорогой дю Куэдик, мы были неправы, а теперь, маркиз, приказывайте, мы повинуемся.
— Посмотрите, как сейчас поступлю я, — сказал Понкалек, — и поступайте потом как хотите.
С этими словами он пошел прямо к своему дому, и все трое его друзей последовали за ним. Подойдя к двери, перед которой, как мы уже сказали, стояла стража, Понкалек ударил одного солдата по плечу и сказал:
— Друг мой, прошу вас, позовите вашего офицера.
Солдат передал просьбу сержанту, и тот вызвал капитана.
— Что вам угодно, сударь? — спросил тот.
— Я хотел бы войти к себе.
— Кто вы?
— Я маркиз де Понкалек.
— Тише! — сказал вполголоса офицер. — Тише, молчите, бегите, не теряя ни минуты: я здесь, чтобы вас арестовать.
И потом, крикнув во весь голос:
— Прохода нет! — он оттолкнул маркиза, перед которым тотчас же сомкнулся строй солдат.
— Вы храбрый молодой человек, сударь, но я должен войти в свой дом. Спасибо, и да возблагодарит вас Господь!
Удивленный офицер приказал солдатам разомкнуть ряды, и Понкалек в сопровождении друзей прошел через двор. На крыльце столпилась вся его семья; увидев его, все в ужасе закричали.
— В чем дело? — спросил спокойно маркиз. — Что у меня случилось?
— А то, господин маркиз, что я вас арестую, — сказал улыбающемуся Понкалеку чиновник парижской полиции.
— Черт возьми! Вы совершили великий подвиг, — сказал Монлуи, — ловкий же вы человек! Вы чиновник парижской полиции, и тем, кого вы должны арестовать, пришлось прийти и схватить вас за шиворот!
Полицейский чин, совершенно опешив, поклонился дворянину, столь любезно шутившему в такую минуту, когда другие теряют дар речи, и спросил его имя.
— Я — господин де Монлуи, дорогой мой, — ответил этот дворянин, — посмотрите, нет ли у вас какого-нибудь приказа относительно меня, и если есть, то приведите его в исполнение.
— Сударь, — ответил чиновник, кланяясь еще ниже и удивляясь все больше, — ваш арест поручен не мне, а моему товарищу Дюшеврону, угодно вам, чтобы я его предупредил?
— А где он? — спросил Монлуи.
— Я полагаю, что он у вас дома.
— Мне будет весьма досадно заставлять так долго ждать столь любезного человека, — сказал Монлуи, — пойду к нему. Спасибо, мой друг.
Полицейский совсем потерял голову и поклонился до земли.
Монлуи пожал руку Понкалеку, Талуэ и дю Куэдику, сказал им на ухо несколько слов и отправился домой, где, как Понкалек, позволил себя арестовать.
Точно так же поступили в свою очередь Талуэ и дю Куэдик, и таким образом к одиннадцати часам вечера дело было кончено.
Известие об их аресте в ту же ночь облетело весь город. Однако большого страха никто не испытал, потому что за первой вестью “Господин де Понкалек и его друзья арестованы” тут же добавляли: “Да, но парламент их оправдает”.
Но на следующее утро и настроение умов, и выражение лиц резко изменились, потому что в город прибыл прекрасно организованный специальный суд, в котором, как мы уже рассказывали, не был забыт никто: ни председатель, ни королевский прокурор, ни секретарь, ни палачи.
Мы говорим палачи, потому что вместо одного прислали троих. Самые мужественные люди при великих несчастьях иногда цепенеют. Это несчастье поразило провинцию как удар грома, и потому никто не сделал ни единого движения, не издал ни крика; против бича Божия не взбунтуешься, и поэтому Бретань не восстала, она испустила дух. Суд приступил к работе сразу в день приезда, и его члены были удивлены, что парламент не устроил им торжественного приема, а знать не нанесла официальных визитов. Облеченные столь большими полномочиями, они готовились к тому, что их скорее попытаются улестить, нежели оскорбить, но ужас был столь велик, что каждый думал только о себе и мог только оплакивать судьбу других. Вот какое положение было в Бретани спустя три или четыре дня после ареста Понкалека, Монлуи, дю Куэдика и Талуэ. Оставим же эту часть заговорщиков, попавших в Наше в сети Дюбуа, и посмотрим, как в те времена обращались с заговорщиками в Париже.
XXVI
БАСТИЛИЯ
А теперь, с разрешения читателя, нам придется войти в Бастилию, ужасное место, на которое даже случайный прохожий не мог смотреть без дрожи и которое чрезвычайно стесняло и устрашало окрестных жителей, потому что по ночам крики несчастных, подвергаемых пыткам, проникали сквозь толстые стены и через площадь доносились до них, навевая самые черные мысли. Герцогиня де Ледигьер однажды написала по поводу этой королевской тюрьмы, что, если комендант не примет меры к тому, чтобы вопли пытаемых не мешали ей спать, она пожалуется королю. Но в эпоху испанского заговора при правлении добродушного Филиппа Орлеанскою в Бастилии не было больше слышно ни криков, ни воплей. Впрочем, в крепости собралось самое изысканное общество, и находившиеся там заключенные были людьми слишком хорошего тона, чтобы мешать дамам спать.
В одной из камер Угловой башни на втором этаже сидел в одиночестве заключенный. Камера была просторна и походила на огромную гробницу, освещенную двумя окнами, снабженными множеством решеток, сквозь которые скупо сочился дневной свет; всю обстановку ее составляли крашеная деревянная кровать, два грубых стула и черный стол, а стены были испещрены странными надписями, и когда пленника давила тяжелая тоска, он подходил к стене и пытался их разобрать.
Прошли всего сутки с тех пор, как этот узник попал в Бастилию, а он уже мерил комнату шагами, присматриваясь к обитым железом дверям, глядя через решетку в окна, чего-то ожидал, прислушивался и вздыхал. В тот день было воскресенье, бледное солнце серебрило облака, и пленник с неизъяснимой грустью следил, как проходят через Сент-Антуанские ворота и прогуливаются вдоль крепостной стены одетые по-воскресному парижане. Нетрудно было заметить, что все они с ужасом поглядывали на Бастилию, видимо в душе поздравляя себя с тем, что они не там, а здесь, на свободе. От этого грустного занятия узника оторвал звук отодвигаемых засовов и скрип ржавых петель; вошел человек, к которому его вчера привели, чтобы подписать протокол ареста. Этот человек, едва ли лет тридцати, приятной наружности, мягкий и вежливый, был комендант Бастилии — господин де Лонэ, отец того де Лонэ, который умер на своем посту в 1789 году и который во время ареста де Шанле еще не родился. Узник узнал коменданта и счел его посещение совершенно естественным; он просто не знал, что подобный визит к обычному заключенному был большой редкостью.
— Господин де Шанле, — сказал, поклонившись, комендант, — я пришел узнать, хорошо ли вы провели ночь и довольны ли вы порядками заведения и обращения с вами персонала.