— Да, это правда, — сказал Талуэ, — и я начинаю кое-что понимать.
— И я, — сказал Монлуи.
— Но я-то ничего не знаю, — сказал дю Куэдик, — продолжайте же, Понкалек, продолжайте.
— Наши собаки погнали лань, и мы поскакали по их следу, но в лесу мы охотились не одни, и издали слышался лай другой своры, которая сближалась с нашей. Скоро они встретились, и часть моих собак бросились по следу другой лани. Я кинулся за собаками, чтобы отозвать их, и удалился от других охотников, взявших правильный след. Но меня опередили: я услышал вой своих собак, которым кто-то налево и направо раздавал удары кнута. Я удвоил скорость и увидел барона де Карадека, стегавшего псов изо всех сил. Я вам уже сказал, что у нас была причина ненавидеть друг друга, нужен был только толчок, чтобы эта неприязнь выплеснулась на поверхность. Я спросил, по какому праву он бьет моих собак. Он ответил еще более заносчиво, чем задал вопрос я. Мы были одни, нам было по двадцать лет, мы были соперниками и врагами. У каждого из нас было оружие — мы вытащили охотничьи ножи и кинулись друг на друга, и вот Карадек свалился с коня, пронзенный насквозь. Не могу передать вам, что я почувствовал, когда увидел, что он упал и корчится в агонии на земле, поливая ее своей кровью. Я пришпорил лошадь и как сумасшедший ринулся через лес. Я слышал, как рог трубит, что лань загнана, и прискакал туда одним из первых. Я еще помню, Монлуи, — а вы помните? — как вы спросили, почему я так бледен.
— Да, действительно.
— Тогда я вспомнил о совете колдуньи, и горько пожалел, что не последовал ему: эта дуэль без свидетелей и со смертельным исходом сильно походила на убийство. Нант и близлежащая местность стали невыносимы для меня, потому что я только и слышал, что об убийстве Карадека; правда, меня никто не подозревал, но меня так мучила совесть, что раз двадцать я был готов во всем признаться. Тогда я уехал из Нанта и отправился в Париж. Перед этим я попытался встретиться с колдуньей, но я не знал ни ее имени, ни места, где она жила, и не смог ее разыскать.
— Странная история, — сказал Талуэ. — Ас тех пор ты ее видел, эту колдунью?
— Подожди, подожди же! — сказал Понкалек. — Вот тут-то и начинается самое ужасное. Этой зимой, а точнее осенью (я сказал зимой, потому что в этот день шел снег, хотя был еще только ноябрь), я возвращался из Гера и приказал сделать остановку в Понкалек-дез-Ольн. До этого с двумя фермерами я целый день стрелял бекасов на болоте. Продрогшие насквозь, мы приехали в деревню, где нас уже ждали: в доме развели огонь и приготовили хороший ужин. Войдя, пока мои люди здоровались со мной и поздравляли с удачной охотой, я заприметил в углу у очага старуху; она, казалось, спала. Ее с ног до головы укутывал серо-черный шерстяной плащ. “Кто это?” — невольно вздрогнув, прерывающимся голосом спросил я у своего фермера. “Какая-то старая нищенка, я ее не знаю, но она похожа на колдунью, — ответил он. — Она умирала от холода, жажды и голода и попросила у меня милостыню, я позволил ей войти, дал ей кусок хлеба, она поела, согрелась и уснула”. Старуха у камина пошевелилась. “Что с вами случилось, господин маркиз, — спросила меня фермерша, — вы весь промокли и платье ваше до подмышек испачкано грязью?” — “А то, добрая моя Мартина, что вы чуть было не сели обедать и греться без меня, хотя вы и огонь разожгли, и трапезу приготовили”. — “Неужто?” — воскликнула испуганно женщина. “О, господин маркиз чуть не погиб”, — сказал фермер. “Как же это, Иисусе Христе, мой добрый господин?” — “Погребенным заживо, дорогая Мартина, вы же знаете здешние болота, тут полно торфяных топей, я пошел, не попробовав почву, и вдруг почувствовал, что проваливаюсь, и если бы я не успел положить поперек ямы ружье, а ваш муж не подоспел бы мне на помощь, я бы потонул в этой грязи и погиб не только мучительной, но, что еще хуже, дурацкой смертью”. — “О, господин маркиз, ради вашей семьи, не рискуйте так собой”. — “Оставьте его в покое, оставьте, — замогильным голосом вдруг заговорила тень у камина, — этой смертью он не умрет, это я ему предрекаю”. И тут старая нищенка откинула капюшон серого плаща, и я узнал ту женщину, которая первый раз на савенейской дороге, а другой — на шатобрианской сделала мне зловещие предсказания. Я словно остолбенел. “Узнали меня, да?” — бесстрастно спросила она. Я кивнул головой, у меня не хватило мужества ответить. “Да, да, успокойтесь, маркиз де Гер, этой смертью вы не умрете”. — “А откуда вы это знаете?” — едва проговорил я, внутренне уверенный, что она-то знает. “Не могу вам сказать, мне самой это неведомо, но вы знаете, что я не ошибаюсь”. — “А какой смертью я умру?” — спросил я, собрав все силы, чтобы задать этот вопрос, и все хладнокровие, чтоб выслушать ответ. “Вас убьет море, маркиз”, — ответила она. “Каким это образом — спросил я. — И что вы хотите этим сказать?” — “Я сказала, что сказала, и больше ничего объяснить не могу, а только, маркиз, бойтесь моря, это я вам говорю”. Мои крестьяне в ужасе переглянулись, кто-то прошептал молитву, кто-то перекрестился. Старуха же вернулась в угол, натянула на голову плащ и осталась безмолвной, как карнакские дольмены.
XXV
АРЕСТ
— Может быть, время изгладит из моей памяти подробности этой сцены, но впечатление, которое она на меня произвела — никогда. У меня нет ни тени сомнения, и это предсказание приобрело для меня почти осязаемую реальность. Да, — продолжал Понкалек, — смейтесь вы мне прямо в лицо, как мой дорогой дядя Кризогон, — я своего мнения не переменю, и вы у меня не выбьете из головы, что последнее предсказание исполнится, как и два первых, и я погибну на море, а потому заявляю вам следующее. Пусть предупреждения, которые мы получили, — чистейшая правда, пусть даже ищейки Дюбуа идут за мной по следу, а у причала на реке стоит лодка и нужно только переправиться на Бель-Иль, чтобы ускользнуть от них, я настолько уверен, что море гибельно для меня и никакая другая смерть меня не возьмет, что сам отдамся в руки преследователей и скалку им: “Делайте, что вам должно, господа, от ваших рук я не умру”.
Остальные три бретонца в молчании слушали это страшное заявление, в их положении прозвучавшее несколько торжественно.
— Итак, дорогой друг, — сказал, помолчав, дю Куэдик, — мы поняли истоки вашего удивительного мужества; тот род смерти, на который вы обречены, делает вас равнодушным ко всем не сопряженным с ним опасностям, но будьте осторожны; если эта история станет известна, все ваши заслуги тем самым уменьшатся, конечно, не в наших глазах, потому что мы-то знаем, каков вы в действительности есть, но другие могут сказать, что вы бросились в этот заговор, так как вам не грозит быть ни обезглавленным, ни расстрелянным, ни заколотым кинжалом, а если бы заговорщиков топили, вы бы этого не сделали.
— И вероятно, они будут правы, — ответил, улыбаясь, Понкалек.
— Но у нас, дорогой маркиз, — подхватил Монлуи, — у нас кет тех же причин верить в свою безопасность, может быть, нам бы и следовало обратить некоторое внимание на предупреждение, сделанное нам неизвестным другом, и как можно скорее покинуть Нант и даже Францию?
— Но ведь это предупреждение может быть ложным, — сказал Понкалек, — и я думаю, что о наших планах ничего не известно ни в Нанте и ни в каком другом месте.
— Вероятнее всего, и знать ничего не будут, пока Гастон не завершит своего дела, — сказал Талуэ, — тоща нам нечего бояться, кроме воодушевления, а оно не убивает. Что же до вас, Понкалек, то не приближайтесь никогда к морским портам, никогда не садитесь ни на одно судно, и вы можете быть уверены, что проживете Мафусаиловы веки.
Разговор бы еще продолжался в этом шутливом тоне, несмотря на серьезность положения, если бы Понкалек поддерживал его хотя бы наполовину с тем же воодушевлением, как его друзья, но перед его взором все время стояла колдунья: он видел, как она откидывает капюшон и загробным голосом произносит роковое предсказание.
В это время пришло несколько дворян, участвовавших в заговоре, которым была назначена здесь встреча. Они пришли переодетые в чужое платье и тайными ходами. Все это делалось отнюдь не потому, что они опасались провинциальной полиции: полиция Нанта, хотя Нант и был одним из самых больших городов Фракции, была не так организована, чтобы внушать беспокойство заговорщикам, к тому же в провинции их имя и общественное положение имели вес.