— Кто же этому противится?
— Никто, но меня могут арестовать завтра, сегодня вечером или когда я буду выходить из этого дома.
Услышав это странное предчувствие, регент вздрогнул.
— Предположите, что меня отправят в Бастилию. Как вы полагаете, получу ли я разрешение обвенчаться с ней перед казнью?
— Уверен в этом.
— Вы приложите все ваше влияние, чтоб я получил эту милость? Поклянитесь мне в этом, монсеньер, чтобы я благословлял ваше имя и чтобы под пытками, если я вспомню о вас, то только с благодарственной молитвой.
— Клянусь честью, сударь, я обещаю вам, — сказал растроганный регент, — что эта девушка будет для меня священна, она унаследует всю сердечную привязанность, которую я невольно чувствую к вам.
— И еще одно слово, монсеньер.
— Говорите, сударь, я слушаю вас с глубокой симпатией.
— Эта девушка ничего не знает о моих планах, не знает о причинах, приведших меня в Париж, о катастрофе, которая нам грозит, потому что у меня не было сил ей об этом сказать. Скажите ей об этом вы, монсеньер, подготовьте ее. Я же увижу ее только для того, чтоб стать ее мужем. Если я увижу ее до того, как нанесу удар, который разлучит нас навеки, моя рука может дрогнуть, а дрогнуть она не должна.
— Слово дворянина, сударь, — сказал безмерно взволнованный регент, — повторяю вам: эта девушка не только будет священна для меня, но я сделаю для нее все, о чем вы просите.
Она унаследует всю сердечную привязанность, которую я невольно чувствую к вам.
— Теперь, монсеньер, — сказал, вставая, Гастон, — я чувствую себя сильным.
— А где же эта девушка? — спросил регент.
— Внизу, в карете. Позвольте мне уйти, монсеньер, только скажите мне, где она будет жить?
— Здесь, сударь. В этом доме никто не живет, он как нельзя больше подходит для молодой девушки, и он будет ее домом.
— Монсеньер, вашу руку.
Регент протянул Гастону руку и, вероятно, хотел предпринять еще одну попытку остановить его, но тут он услышал под окнами сухое покашливание и понял, что Дюбуа теряет терпение. Он сделал шаг вперед, чтобы показать Гастону, что аудиенция окончена.
— Еще раз, монсеньер, оберегайте это дитя. Она нежна, прекрасна и горда, она из тех благородных и одаренных натур, которые в жизни не часто встречаются. Прощайте, монсеньер, иду искать вашего секретаря.
— И я должен буду ей сказать, что вы собираетесь убить человека? — спросил регент, делая последнее усилие удержать Гастона.
— Да, монсеньер, — ответил шевалье. — Только вы добавите, что я убиваю его для блага Франции.
— Ну что же, ступайте, сударь, — сказал герцог, открывая дверь, ведущую в сад, — и идите по той аллее, которую я вам показал.
— Пожелайте мне удачи, монсеньер.
“Вот бешеный! — сказал про себя регент. — Он еще просит, чтоб я молился за удачу его покушения! Ну уж этого не будет!”
Гастон ушел. Песок, припорошенный снегом, заскрипел под его ногами. Регент из окна в коридоре некоторое время провожал его взглядом, а когда тот скрылся из виду, сказал:
— Ну что же, пусть каждый следует своим путем. Бедный малый!
И он вернулся в гостиную, где и нашел Дюбуа, вошедшего через другую дверь и поджидавшего его.
На лице Дюбуа отражалась смесь хитрости и удовлетворения, что не ускользнуло от взгляда регента. Некоторое время герцог молча смотрел на него, как бы пытаясь понять, что творится в голове этого нового Мефистофеля. И все же Дюбуа нарушил молчание первым.
— Ну вот, монсеньер, — сказал он регенту, — наконец-то, вы от него отделались, по крайней мере, я надеюсь на это.
— Да, — ответил герцог, — но способом, который мне очень не по душе. Ты знаешь, мне не нравится исполнять роли в твоих комедиях.
— Возможно; но, может быть, вам бы не худо дать мне роль в ваших.
— Как это?
— Да, они бы имели больший успех, и развязка была бы благополучнее.
— Не понимаю, что ты хочешь сказать, объяснись… Говори поскорее, а то меня ждет особа, которую я должен принять.
— О-ля-ля, монсеньер, так принимайте, потом поговорим. Развязка вашей комедии уже сыграна и не станет ни лучше ни хуже.
И при этих словах Дюбуа поклонился с тем насмешливо почтительным выражением, которое регент обычно наблюдал на лице министра, когда в их вечной игре одного против другого последнему выпадали счастливые карты. Поэтому регента эта притворная почтительность очень сильно обеспокоила. Он удержал Дюбуа:
— Ну что там еще? Что ты еще выяснил? — спросил он его.
— Я выяснил, что вы ловкий притворщик, черт возьми!
— Тебя это удивляет?
— Нет, огорчает. Еще несколько успешных шагов в этом искусстве, и вы начнете творить чудеса. Я вам больше не нужен буду, и вы отправите меня воспитывать вашего сына, который, признаю это, нуждается в таком наставнике, как я.
— Ну же, говори побыстрей.
— И правда, монсеньер, потому что здесь речь идет не о вашем сыне, а о вашей дочери.
— О которой?
— А, верно, ведь их столько у вас. Перво-наперво, шельская аббатиса, потом герцогиня Беррийская, потом мадемуазель де Валуа; есть еще и другие, но они слишком молоды, чтобы о них говорили, и, следовательно, я о них говорить не буду. Ну и, наконец, есть еще прелестный цветок Бретани, дикий дрок, который из опасения, что он увянет, вы хотели уберечь от ядовитого дыхания Дюбуа.
— Посмей только сказать, что я был неправ!
— Да что вы! Монсеньер, вы чудесно все устроили. Не желая иметь дело с этим нечестивцем Дюбуа, в чем я вас полностью одобряю, вы, поскольку архиепископ Камбрейский уже умер, нашли вместо него другого, достойного, чистого и правдивого Носе и одолжили у него дом.
— А, ты, оказывается, и это знаешь! — воскликнул регент.
— И какой дом! Девственно-чистый, как его хозяин. О да, монсеньер, все, что вы сделали, очень разумно и осторожно. Спрячем это дитя от тлетворного влияния света, удалим от нее все, что может замутить чистую от природы душу, а потому поселили ее в доме, где на всех стенах только и видишь то Леду, то Эригону, то Данаю, жриц разврата, поклоняющихся то лебедю, то виноградной грозди, то золотому дождю. Святилище морали, где жрицы добродетели, наверное по причине их наивности, изображены в весьма замысловатых, но малопристойных позах.
— А этот чертов Носе заверял меня, что вся живопись там в чистейшем стиле Миньяра!
— А вы разве не знаете этот дом, монсеньер?
— Что я, рассматриваю эти мерзости, что ли?
— Да, правда, к тому же вы близоруки.
— Дюбуа!
— А что до мебели, то вашу дочь в этом доме окружают какие-то странные туалетные столики, непонятные диванчики, волшебные кровати, что же касается книг… О! Книги святого брата Носе особенно незаменимы для просвещения и образования юношества и составляют счастливое сочетание с молитвенником Бюсси-Рабютена, один экземпляр которого я вам дал в руки, монсеньер, в день, когда вам исполнилось двенадцать лет.
— Ну, ты и змея!
— Короче, в этом убежище царит строжайшая добродетель… Я выбрал его, чтобы растормошить вашего сына, но у монсеньера и у меня разные взгляды на вещи: его светлость выбрали его, чтобы сохранить чистоту своей дочери.
— Ну, знаете, Дюбуа, — сказал регент, — в конце концов вы меня утомляете.
— Я подхожу к концу, монсеньер, incedo ad finem[36 - Приступаю к концу (лат.).]. Впрочем, ваша дочь должна была бы найти приятным пребывание в этом доме, поскольку, как все представители вашего рода, она очень умна.
Регент вздрогнул: по этой замысловатой преамбуле, по злой и насмешливой улыбке Дюбуа он догадался, что тот хочет сообщить ему какую-то печальную новость.
— Ну так вот, монсеньер, — продолжал Дюбуа, — извольте видеть, каков дух противоречия: она осталась недовольна домом, который ей в своей отеческой заботе выбрало ваше высочество, и переезжает.
— Что это значит?
— Ошибся, уже переехала.
— Моя дочь ушла? — воскликнул регент.
— Совершенно точно.
— Каким образом?
— Да через дверь… О, это не та девушка, чтобы убегать ночью через окно. Это уж точно ваша кровь, если я в этом хоть минуту сомневался, то теперь-то уверен в этом полностью.