— Это гостиница “Бочка Амура”? — спросил кавалер у Тапена.
— Да, сударь.
— А господин капитан Ла Жонкьер здесь живет?
— Да, сударь.
— А сейчас он дома?
— Да, сударь, он как раз только что вернулся.
— Хорошо, предупредите его, пожалуйста, что к нему пришел шевалье Гастон де Шанле.
Тапен поклонился, предложил шевалье стул, от которого тот отказался, и ушел в комнату капитана Л а Жонкьера..
Гастон отряхнул снег с сапог, потом с плаща и принялся с любопытством не занятого ничем, кроме ожидания, человека рассматривать картинки на стенах, даже не подозревая, что около печей прячутся три или четыре клинка, готовых пронзить его грудь по первому знаку этого смиренного и любезного хозяина.
Через пять минут Тапен вернулся — дверь комнаты капитана Ла Жонкьера он оставил приоткрытой — и произнес:
— Господин капитан Ла Жонкьер ждет господина шевалье де Шанле.
Гастон вошел в комнату, прибранную и содержащуюся в чисто военном порядке; в комнате находился тот, кого хозяин представил как капитана Л а Жонкьера, и, хотя шевалье не бы* опытным физиономистом, он увидел, что сидящий перед ним человек или очень хорошо притворяется, или он не такой уж бравый вояка.
Маленький, сухонький, с прыщеватым косом, сероглазый, в широком для него мундире, стеснявшем, однако, его в движениях, пристегнутый к шпаге, длиннее его самого, — таким явился Гастону этот знаменитый капитан, которому Понкалек и другие заговорщики рекомендовали оказывать самое глубокое почтение.
“Человек этот уродлив и похож на церковного служку”, — подумал Гастон.
Но поскольку тот уже шел ему навстречу, шевалье спросил:
— Я имею честь разговаривать с капитаном Ла Жонкьером?
— С ним самим, — сказал Дюбуа, превратившийся в капитана, и, поклонившись в свою очередь, продолжал: — А мне соблаговолил нанести визит господин шевалье Гастон де Шанле?
— Да, сударь, — ответил Гастон.
— Условные знаки при вас? — спросил мнимый капитан Ла Жонкьер.
— Вот половина золотого.
— А вот и другая, — сказал Дюбуа.
— А теперь сличим бумаги, — предложил Гастон.
Он вынул из кармана прихотливо вырезанный листок бумаги, на котором было написано имя капитана Ла Жонкьера.
Дюбуа тотчас же извлек из кармана точно такой же с именем шевалье Гастона де Шанле. Бумаги положили одна на другую: вырезаны они были по одному образцу, и внутренние вырезы совпадали тоже в точности.
— Прекрасно, — сказал Гастон, — а теперь посмотрим бумажник.
Сравнили бумажники Гастона и мнимого Ла Жонкьера: они были совершенно одинаковы, и в обоих, хотя они были совершенно новыми, лежали календари на 1700-й год, то есть девятнадцатилетней давности. Это была двойная предосторожность, принятая из-за боязни подделки. Но Дюбуа не было нужды подделывать, он все взял у капитана Ла Жонкьера и со своей дьявольской проницательностью и адским инстинктом обо всем догадался и всем сумел воспользоваться.
— Что же теперь, сударь? — сказал Гастон.
— А теперь, — ответил Дюбуа, — мы можем побеседовать о нашем дельце. Вы это хотели сказать, шевалье?
— Именно это, но мы в безопасности?
— Как если бы мы были посреди пустыни.
— Так сядем и поговорим.
— Охотно, шевалье, поговорим.
И мужчины уселись друг против друга за столом, на котором стояли бутылка хереса и два стакана.
Дюбуа наполнил один стакан, но, когда он собирался налить второй, Гастон прикрыл его рукой, показывая, что он пить не будет.
“Вот дьявол! — подумал Дюбуа. — Он худ и сдержан: это плохой знак. Цезарь опасался худощавых людей, которые никогда не пьют вина, и этими людьми были Брут и Кассий”.
Гастон, казалось, размышлял и время от времени бросал на Дюбуа изучающий взгляд.
Дюбуа потихоньку тянул испанское вино и превосходно выдерживал взгляд шевалье.
— Капитан, — произнес наконец после раздумья Гастон, — когда люди предпринимают какое-нибудь дело, в котором они рискуют головой, как мы, неплохо, как мне кажется, познакомиться, чтобы прошлое служило залогом будущего. Мои поручители перед вами — Монлуи, Талуэ, дю Куэдик и Понкалек, вы знаете мое имя и положение: меня воспитывал мой брат, у которого были причины лично ненавидеть регента. Я унаследовал эту ненависть, это имело своим следствием то, что, когда, вот уже три года тому назад, в Бретани образовалась лига знати, я примкнул к заговору; сейчас я был избран бретонскими заговорщиками для того, чтобы в Париже договориться со здешними заговорщиками, получить инструкции от барона де Валефа, приехавшего из Испании, передать их герцогу Оливаресу, послу его католического величества в Париже, и заручиться его одобрением.
— А какова во всем этом роль капитана Ла Жонкьера? — спросил Дюбуа, как будто он сомневался в том, что перед ним подлинный шевалье.
— Он должен меня представить герцогу. Я приехал два часа тому назад, сначала увиделся с господином де Валефом, а затем явился к вам. Теперь, сударь, вы знаете мою жизнь, как я сам.
Дюбуа слушал, и на его лице отражались все впечатления, как у хорошего актера.
— Что же до меня, шевалье, — сказал он, когда Гастон кончил и откинулся на стуле с видом благородной небрежности, — я должен признать, что история моей жизни несколько длиннее и богаче приключениями, чем ваша. Но все же, если вы желаете, чтобы я вам ее рассказал, буду считать своим долгом повиноваться вам.
— Я вам уже сказал, капитан, — ответил, поклонившись, Гастон, — что, когда люди находятся в таком положении, как мы, первейшая необходимость — хорошо знать друг друга.
— Ну что же, — сказал Дюбуа, — меня зовут, как вы знаете, капитан Ла Жонкьер; мой отец также был наемным офицером — это ремесло, приносящее много славы, но обычно мало денег. Мой славный отец умер, оставив мне всего наследства — свою рапиру да мундир. Я опоясался рапирой, слишком для меня длинной, и надел мундир, который был мне несколько велик. Вот с того-то времени, — продолжал Дюбуа, обращая внимание шевалье на величину своего камзола, которую шевалье и без того уже заметил, — вот с того-то времени я и взял за привычку носить одежду, которая не стесняет меня в движениях.
Гастон поклонился в знак того, что он ничего против этой привычки не имеет и, хотя сам носит более тесную одежду, чем Дюбуа, ничего предосудительного в этом не находит.
— Благодаря моей приятной наружности, — продолжал Дюбуа, — меня приняли в королевский итальянский полк, который в то время набирался во Франции сначала из соображений экономии, а потом потому, что Италия больше нам не принадлежала. Я и служил там в весьма почетной должности капрала, как вдруг однажды, накануне битвы при Мальплаке, у меня вышла небольшая стычка с сержантом по поводу одного приказа, который он мне дал, но при этом он держал трость поднятой, а не опущенной, как следовало бы.
— Прошу прощения, — сказал Гастон, — но я не очень хорошо понимаю, какое значение это могло иметь для самого приказа, который он вам дал.
— А такое, что, опуская трость, он задел мою шляпу, и она упала. Следствием этой неловкости была небольшая дуэль, во время которой я проткнул его саблей. Ну, поскольку меня бы всенепременно расстреляли, если бы я любезно дождался ареста, я сделал “кругом налево” и наутро проснулся, черт его знает каким образом, в расположении армии герцога Мальборо.
— То есть вы дезертировали, — сказал, улыбаясь, шевалье.
— Я последовал примеру Кориолана и великого Конде, что мне показалось достаточным извинением в глазах потомства, — продолжал Дюбуа. — Итак, я участвовал как актер, в чем должен признаться, поскольку мы решили ничего не скрывать друг от друга, участвовал как актер в битве при Мальплаке, только, вместо того чтобы находиться по одну сторону ручья, я находился по другую, вместо того, чтобы стоять спиной к деревне, я стоял к ней лицом. И думаю, что это перемена места была весьма удачной для вашего слуги: королевский итальянский полк оставил на поле битвы восемьсот человек, моя рота была изрублена на куски, товарищ, с которым я делил постель, разорван пополам одним из семнадцати тысяч ядер, выпущенных из пушек за этот день. Слава, которой покрыл себя мой погибший полк, привела в такой восторг знаменитого Мальборо, что он прямо на поле битвы сделал меня прапорщиком. С таким покровителем я бы далеко пошел, но его жена леди Мальборо по воле Провидения спутала мне все карты, неловко пролив стакан воды на платье королевы Анны, и, поскольку это великое событие изменило многое в Европе, в передрягах, которые оно повлекло за собой, я остался без покровителей, но при своих достоинствах и врагах, нажитых именно благодаря им.