— Я надеялась, что у твоего отца хватит совести попрощаться, — сказала она. Ее всегда ровный голос дрогнул.
Я подцепила яйцо на вилку:
— Он попрощался.
Моя маленькая мама была очень сильной, и я знала, что она не будет плакать в моем присутствии.
— Хорошо. — Она налила в кофе теплого молока. В глубине души я надеялась, что она расскажет мне, как вернуть его. Вместо этого она сказала: — Земля оттаивает. Пора сажать горох.
Есть мне не хотелось, но я проглотила яйца ради мамы, не отрывая взгляда от скрипичного футляра на стене. Папа не знал другой радости, кроме этой скрипки, но все же оставил ее нам.
После завтрака мама заперлась в спальне, а я стала копать в грязи канавки. Но не успела я посадить ни единой горошины, как мама вышла и протянула меня письмо.
— Потом посадишь. Сходи в город и отправь письмо. — Она дала мне два пенни. — Вот, на марки.
— Кому ты пишешь? — спросила я, отряхивая руки и пряча монеты в карман юбки.
— Сестре Марии в Нью-Йорк. Иди давай.
Раньше я никогда не слышала, что у нее есть сестра в Нью-Йорке. Мать с отцом всегда говорили, что их родня слишком далеко, чтобы о ней думать.
— Да, мам. — Я сунула тощий конверт в пальто, завязала шнурки и двинулась в путь.
Дорога к городу, там, где не пригрело солнце, так и не оттаяла, и я могла не наступать в грязь. Только через час с лишним я добралась до широкой главной улицы Катоны, где домишки наползали один на другой, словно люди, которые не могли оставаться в одиночестве. Я не представляла, как это — жить настолько близко к кому-то. Мне почти не приходилось иметь дело с незнакомыми людьми, и в почтовом отделении пришлось непросто. У служащего были круглые очки и смешная шляпа. Я молча придвинула к нему письмо и монеты. Он улыбнулся и сказал, что денек выдался хороший. Ну для него, может, и хороший, подумала я.
Когда мама легла спать, я потушила огонь в очаге, поставила чехол со скрипкой у двери, подошла к каминной полке и открыла маленькую стеклянную дверцу часов. С минуту смотрела, как качается маятник, а потом остановила его. Стрелки показывали восемь часов тридцать две минуты. Я хотела, чтобы папа, вернувшись, понял, что часы не останавливаются из-за мертвых детей. Они останавливаются из-за живых людей, которые уходят.
Раз в неделю мама посылала меня в город справляться, нет ли ответа. Она предупредила, что не знает, как ее письмо будет принято. «Ты уже достаточно взрослая, чтобы узнать правду о моей семье», — сказала она. Выяснилось, что мама выросла в Нью-Йорке и влюбилась в папу, который приехал продавать яблоки с фермы своего отца. Я не могла представить маму где-то, кроме этой хижины.
— А я когда-то была городской девчонкой, — улыбнулась она.
Когда яблоки кончились, папа приехал в фургоне, нагруженном рождественскими елками. Мама говорила, что он выдумывал любые предлоги, лишь бы повидать ее, а когда ей исполнилось пятнадцать, предложил пожениться. Но родители не хотели отпускать ее из города. Мать рыдала, а отец просто ее избил. Когда она сказала, что все равно уедет, они выбросили ее вещи на улицу и отвернулись от нее. Она ни разу не осмелилась им написать. Единственным членом семьи, с кем она поддерживала связь за эти семнадцать лет, была сестра Мария — самая старшая, которая заботилась о маме в детстве. Мать сказала, что если нам кто-то и поможет, то только она.
Конечно, мы получили письмо — к середине августа — покоробившееся, как написала тетя, от пролитых слез. Бабка с дедом уже умерли, и Мария писала, что мы должны немедленно приехать и что она всю жизнь ждала возвращения своей маленькой сестренки.
Неделю спустя я стояла в тени дикой яблони и наблюдала, как мама ведет Мэнди по дороге. Корова смотрела грустно и задумчиво, будто понимала, что ее продадут, чтобы взамен получить сверкающую кожаную сумку и сверток в бурой бумаге. Вернувшись домой, мама протянула мне этот сверток с таким видом, будто выиграла приз. Непослушные волосы спадали ей на лицо. После получения письма она стала такой счастливой, какой бывала, только когда папа прижимал ладонь к ее растущему животу.
Сняв новенькую хрустящую бумагу, я обнаружила под ней кремовую ткань с желтыми цветами. Когда я ее расправила, она коснулась моих ног. Это было платье, приталенное и отделанное по вороту и рукавам желтым атласом. У меня никогда не было таких красивых вещей. Глаза мамы вспыхнули радостью. Надеюсь, она решила, что я расплакалась тоже от радости. Но на самом деле я гадала, все ли хорошие моменты в моей жизни будут такими грустными, раз со мной теперь нет папы.
— Для города тебе нужно хорошее платье. — Маме уже пришлось отпустить подол одного из моих старых платьев. — Показывать лодыжки нельзя. Ты теперь взрослая.
В последнее утро мы с мамой вымыли посуду после завтрака, потушили огонь и покинули дом, закрыв за собою дверь. Мария написала, что места у нее немного, так что нам не стоит брать ничего, кроме одежды. Мама тщательно ее упаковала в новую сумку, которую закинула на одно плечо.
Я подумала о часах, которые никогда не заведу снова, и о скрипке, оставшейся в чехле у стены.
— А как папа узнает, где нас искать?
По выражению ее лица я поняла, что она считает мой вопрос глупостью и что она не верит, что папа вернется. Но ради меня ответила:
— Он знает мою фамилию. Захочет — найдет.
Я не стала оглядываться, когда мы прошли мимо яблоньки и мимо пня, у которого мы с папой прятались лунной ночью, чтобы подстрелить койота. Я думала о чудесах незнакомого города и о тетке, которая плакала из-за меня. Но мне было страшно. Я боялась, что мы не вернемся и что я больше не увижу папу. И что не смогу заботиться о маме, как он просил.
Об этом следовало бы хорошо подумать. Как я поняла потом, страх — штука очень полезная. Если бы я знала, что ждет впереди, то до конца своих дней осталась бы в крошечной одинокой хижине в лесу. Но жить приходится вслепую: никто не знает, что будет потом, и никто не готов к тому, что ему суждено. Так что мы с мамой отправились прямиком навстречу своей судьбе, и даже придерживали подолы, чтобы они не елозили по грязи.
— Ты такая красивая, — сказала мама, и я улыбнулась.
В этом платье было столько надежды. Видимо, надежда как раз и ослепляет.
15
Жанна
Каждый год после рождения Эффи врачи предупреждали нас с Эмори, что скоро мы ее потеряем, но все же она продолжала расти. Доктора говорили, что нам повезло, что это благословение Господне, но, хотя она чудом выживала, болезнь ее оставалась неизлечимой. Никто не ждал, что она встретит свой тринадцатый день рождения. И все же это случилось. Неминуемая смерть Эффи стала просто частью жизни, превратившись из моего основного страха в тень ужаса где-то в глубинах сознания. Я привыкла к нему, как ко всему привыкают, и перестала обращать внимание.
День, когда моя дочь Эффи пропала, 16 октября 1913 года, навеки отпечатался в моей памяти, отзываясь болью в висках, которая никуда не ушла даже после того, как полиция перестала ее искать. Потеря Луэллы была хотя бы объяснима, но Эффи просто растворилась в воздухе.
Воспоминания об этом дне остаются ясными и четкими. Картины в моей памяти всплывают одна задругой, и я стараюсь найти ту из них, где я могла что-то просмотреть, что-то важное, что подскажет, куда делась моя девочка…
Я возилась в саду, выкапывала лилии на зиму, когда упали первые капли дождя. Сунув последнюю луковицу в ящик с землей, я поднялась с колен и позвала Вельму.
Она появилась из задней двери. С окровавленной куриной головой в руках, она выглядела довольно суровой. Вельма обычно двигалась по кухне, как торнадо, и делала все очень быстро.
— Да, миссис Тилдон?
Голова болталась в руке, и я увидела, как капля крови упала на камни у ног Вельмы. Потом я очень часто вспоминала эту алую каплю на камнях рядом с чистыми прозрачными каплями дождя.