Так вон кто, оказывается, письмо «нашел»! Я в ярости сжимаю кулаки и встречаюсь взглядом с отцом. В глазах отца пустота. «К смерти через отсечение головы», «отловить и взять под стражу», «приговорить к ослеплению»… Неужели это – про нас? Слезы наворачиваются на глаза.
Толпа гудит. До меня долетают слова:
– Отомстить за родичей не сможет…
– А старшие князья Друцкие, в Луцке?
– При заложниках Дмитричах? Пока живы, будут тихо сидеть.
Монах, закончив читать, спускается за оцепление, где я вижу Савелия – живого! Кафтана на нем нет, белая рубаха сливается с бледным как мел лицом. Он шепчет на ухо монаху, и тот поворачивает голову, смотрит на Савелия пристально, с недоверием. Все же кивает, соглашаясь, что-то негромко говорит палачу. Подручные палача не медлят, усаживают меня на деревянное кресло, привязывают руки, ноги и голову веревками. Затыкают рот кляпом. Один из них задирает мне веки, мажет липким и приклеивает их ко лбу так, что я не могу моргнуть.
Палач поднимает ослепительно сияющий медный щит с изображением нашего герба. Я смотрю, как солнце касается рельефного родового герба Друцких. «В червленом поле обращенный вниз острием меч серебряный», – мысленно произношу я. Палач ловит солнечный зайчик, направляет мне в левый глаз. «Меч с золотым эфесом, по обеим сторонам которого четыре полумесяца», – упрямо твержу я. Пробую моргать. Тщетно. Жгучая боль наполняет глаз, скулу, взламывает висок. «Четыре полумесяца, по два с каждой стороны», – повторяю я так, будто самое важное сейчас – это описание родового герба. Нестерпимо яркий свет проникает в мозг, со звоном лопается там, рассыпаясь сотней иголок, и гаснет. Второй глаз полон слезами так, что я ничего не вижу, только ощущаю невыносимую пульсирующую боль внутри головы, за бровями. «Полумесяцы, обращенные рогами друг к другу!» – я изо всех сил сосредотачиваюсь на описании герба. Чувствую, как дрожит рука палача. Серебряный меч на червленом щите вспыхивает в последний раз, и меня окутывает бесконечная темнота. Я надеюсь потерять сознание. Чтобы перестать чувствовать боль. Чтобы не слышать звуков мира, который мне не суждено больше видеть. Но тщетно. Сквозь маету подступающего, но так и не наступившего беспамятства я слышу плач, бабий вой, выкрики из толпы. Дробный перестук застилает иные звуки. Сквозь боль я вслушиваюсь, силясь понять, что это, и понимаю, содрогнувшись. Это катится по доскам отрубленная голова отца. Князь Дмитрий Велижский, как положено Друцким, умер молча.
Грубые руки развязывают меня, ставят на колени, плещут в лицо водой. Я наконец могу смежить веки. Тьма под веками не совсем черная, скорее багровая. Цвета венозной крови.
***
– Вот твоя опочивальня, выродок!
Меня бесцеремонно толкают в спину, я пытаюсь удержаться на ногах, но спотыкаюсь и падаю на теплые живые тела. Это свиньи. Они визжат и шарахаются в стороны. Под ладонями моими сено и сухое свиное дерьмо. Я поднимаюсь и ощупью выбираюсь из свинарника.
– Сюда, княжич, сюда, – манит меня незнакомый голос.
Я иду на голос. Может, повезет, и удастся выбраться за ворота замка. Но надежды тщетные: мне ставят подножку, и я снова падаю. Со всех сторон раздается злобный смех. Сколько их? Я шарю руками по полу, пытаюсь понять, где нахожусь.
– Хватит, попили нашей кровушки!
– И чего боярин Роман решил, что мы за ним смотреть станем? Тьфу!
Плюют, похоже, в меня, но не попадают.
– А ну пшли вон, холопье! Разошлись по работам! – лязгает смутно знакомый голос.
Я силюсь узнать голос, но не могу. Оказывается, без глаз это трудно.
– Кто позволил глумиться над моим будущим зятем?
Вот, значит, кто на выручку пожаловал! Роман Ильинич, собственной поганой персоной. Чего ему быть добрым ко мне, сыну его стараниями убиенного князя?
– Ты! Стоять, пся крев. Умыть его! Одежду дать чистую. И чтобы – ни-ни у меня!
Мне помогают подняться.
– Не благодари, – говорит Роман Ильинич, это уже мне.
Гневные слова готовы сорваться с моих губ, но я закусываю их вместе с губами.
– Я могу приказать им ухаживать за тобой, но любить они тебя не будут, извиняй, – предупреждает будущий тесть, наклонившись к моему уху.
Любви холопов мне не надо. Я молчу.
– Хозяйство вести мой Янек тебе поможет, – продолжает Роман Ильинич.
Меня передергивает, но я по-прежнему молчу.
– Друзей его, шляхтичей, посадим по вескам старостами. За твоими селянами смотреть надо. Старост одарим землей и людишками. Что скажешь?
– Скажу, что услышал, – брезгливо цежу я.
После пережитых унижений злость подступает к горлу.
– За мой счет меня же и пасти будут. Тьфу, курва-мать!
– Ишь, как ты заговорил, отрок, – ухмыляется, не таясь, боярин.
Издевка в его голосе слышится мне так же ясно, как возня поросят за стеной.
– Ну так слушай. Мы все умрем, кто раньше, кто позже, и о себе печься – последнее дело. Забочусь я о внуках своих, детях твоих. Кровь в них наша течь будет, твоя да моя, и удел у них будет крепкий.
Голос Романа Ильинича звучит искренне, но я не лыком шит.
– Ой, путаешь меня, боярин. Разве не Ян по мужеской линии всему наследник?
– Все мы под Богом ходим! Не ведомо, кто первых внуков мне родит, кобель Ян или Зося от тебя! Сколько тех внуков будет? Сколько выживут? Вон у твоего батьки сколько сынов было, все ныл, что домен дробить придется, а чем кончилось? А? Грех на мне, по-твоему? Думаешь, знал я, что король княжичей в заложники возьмет?
Я чувствую колебание воздуха: боярин крестится, дышит тяжело, успокаивается. Трудно ему, бедняге. Эх, был бы у меня меч! На голос бы ударил, не пожалел бы паскуду предательскую.
– Не след тебе, княжич, со мной ссорится, – говорит вдруг Дречилуцкий устало. – Думаешь, отец твой ангел был? С крыльями? Мы соседи теперь, породнимся скоро. Княжеские заговоры, казни, войны усобные да измены – то промеж них всегда было. Ты на меня зла не держи! Я вассальную клятву королю принес и долг свой исполнил, и оправдываться в том не буду. Понял, щенок?
Роман Ильинич сочно сплевывает на пол. Я чувствую его жесткий взгляд, наверняка желваки гоняет.
– Ян по малолетству задирал тебя. Говорил ему, говорил, да что с него взять. Дурак! Но сейчас велю – смирным будет. Ты только его не дразни понапрасну. Горяч больно. Ладно, ступай!
Легко сказать – ступай! Я всматриваюсь бесполезными слепыми глазами. Ни проблеска. Тьма кругом, вечная, непроглядная. Рука холопа трогает меня за рукав, тянет. Я послушно иду, куда ведут.
***
Жизнь слепца полнится один на другой похожими днями, и много таких дней протекло мимо жизни, пока не научился я передвигаться сам, сначала по замку, а после и за пределами его. Но еще больше времени утекло в черный песок будней, пока не стал я сам ходить по лесу и добрался, наконец, до места, ставшего болезненным наваждением и целью, подвигающую меня каждый день отходить все дальше и дальше от хорошо знакомого бабьего бора.
Вот он! Я, дрожа, обхватываю руками холодный ствол грибного царя. Смутная догадка плещется на дне души, но я не верю, все еще не верю. Достаю нож и пытаюсь перерезать ножку альбиноса. Повторяю, как заведенный: «Глаза! Глаза, верни мне глаза! Верни!» Но все напрасно, и лезвие скользит, оставляя неглубокие царапины. Врут старики: и ножка, и шляпка грибного царя выточены из мрамора, чистого, холодного и бесполезного. Привет из прошлого, забытый в лесу неведомыми предками, не может вернуть мои глаза. Древнее чудо оказалось обманкой. Я стою на коленях и плачу посреди потрепанного поздней осенью леса.
Я бреду через лес, шуршу листьями. Даже ноги специально подволакиваю, чтобы шороху было больше. Пахнет ночными заморозками, но не этот запах манит меня. Из-за голых деревьев доносится запах ржавого железа. То появляется, то исчезает. Я иду на ветер! Постукивая посохом по гулким стволам, я бреду вперед. Никто не следует за мной. Впервые после гибели отца я чувствую себя свободным.