Врач говорит маме, что у меня открылся туберкулез, образовалась вспышка, которую надо заливать салом и медом.
Мама произносит «о-о-о!..» и на этом звуке втягивает в себя воздух, а потом не выдыхает, так и сидит с широкими глазами и застывшим лицом.
Обратно возвращаемся ночью. Небо надо мной черное, но чернота не плоская, а глубокая, объемная.
Мама больше не балуется. Она идет равномерно и медленно, как лошадь, и ей кажется, что никогда не кончится дорога, никогда не кончится зима, никогда не кончится война.
А потом стало немножко теплее. Снег сошел, обнажилась земля, черная и влажная. Клочья снега, грязные и пористые, застряли возле забора, а за забором дорога и дома кажутся неприбранными, неряшливыми.
Тетя Нина раскрыла большой сундук, достала оттуда Светкино красное плюшевое пальто, такой же капор и ботинки, некогда черные, теперь почти белые. Все это, включая ботинки, было таким мятым, будто их два дня подряд, не отвлекаясь, жевала корова и, брезгуя проглотить, выплюнула.
Я стою рядом со Светкой и гляжу, как ее обряжают: сначала надели капор, завязали под подбородком за две скрученные тесемочки и вывязали их в бантик. Тесемочки шелковые, взаимодействуют неплотно, поэтому капор не облегает голову, и Светка выглядывает из него, как из норы. Нос у нее острый, губы бледные.
Потом тетя Нина застегнула пальто на все имеющиеся пуговицы и подергала за подол, чтобы пальто было подлиннее и не казалось таким мятым.
Я присутствую при этом торжественном моменте, и в моей душе мается какое-то сладкое томление, предчувствие счастья. Это предчувствие не дает мне стоять на одном месте. Я слоняюсь вокруг Светки и тети Нины то кругами, то какими-то ломаными линиями.
Наконец Светка готова, я беру ее за руку, и мы вместе выходим на крыльцо. Вокруг меня то, что я видела вчера и позавчера, на что я не обращала никакого внимания – все это существовало само по себе, помимо моего сознания. Но оттого, что рядом со мной Светка, – все, что я вижу, кидается в мои глаза остро, пестро, бессистемно: кадка, темная от дождей, ярко-рыжая горка кирпичей, пожухлый клочок газеты, резкий стеклянный ветер. Я захлебываюсь от этой навязчивости, заглядываю в Светкино лицо, как бы делясь с ней этой звонкой пестротой. Но Светка смотрит перед собой равнодушно и безучастно, как взрослая. У нее такой вид, будто она забыла дома что-то необходимое и теперь раздумывает – возвращаться ей или нет.
Мы спускаемся с крыльца. Я держу Светку за руку и через эту руку ощущаю рядом с собой другую жизнь, хрупкую и драгоценную. У меня такое чувство, будто я учу ее ходить, и она делает свои первые шаги: шаг со ступеньки на ступеньку. Еще шаг – со ступеньки на землю. И вот уже мы медленно ступаем, чутко выверяя подошвами устойчивость земли.
По мне, от кончиков рук и ног, как пузырьки в стакане с газированной водой, взбегают легкость и радость. Эта легкость и радость вздымают меня от земли, я иду возле Светки почти невесомая. Со мной творится что-то невероятное. Предчувствие счастья становится невыносимым, оно треплет меня так, будто я схватилась руками за оголенные провода. И мои несчастные нервы, истонченные голодом и субфебрильной температурой, не выдерживают такой нагрузки. Я опустилась на горку рыжих кирпичей посреди двора и разрыдалась.
Я не могла понять: почему иду над землей, почему плачу?
Потому что тогда, в те далекие дни, я первый раз в своей жизни была счастлива чужим счастьем. А это самое большое, самое счастливое счастье, какое только бывает на свете.
Я сидела на кирпичах и плакала, раздавленная незнакомым чувством, а Светка стояла рядом, не ведая о соучастии. С какой-то обреченной покорностью вникала в весну, в теплое, настойчивое солнце.
Давно это было…
Тайна земли
Елена Андреевна Журавлева, а за глаза «Косая Алена», проснулась утром оттого, что ей все надоело.
Проснувшись, она полежала некоторое время с открытыми глазами, укрепляясь в своем ощущении. Укрепившись окончательно, решила, что есть смысл оформить ощущение в слова, а слова высказать вслух. По телефону.
Николаев позвонит в девять. Она снимет трубку и скажет: «Знаешь что? Я устала. Мне все надоело. Я больше ничего не хочу».
Обычно он звонит ровно в девять. Это его время. Он звонит и говорит:
– Привет.
Она отвечает:
– Привет.
Он говорит:
– Ну пока.
Она отвечает:
– Пока.
И весь разговор. Всего четыре слова. По два с каждой стороны. «Привет» и «пока».
Но это не так мало, как кажется на первый взгляд. На самом деле этот разговор гораздо длиннее, чем четыре слова. На самом деле он таков:
– Я есть у тебя. Привет.
– И я есть у тебя.
– Но у меня дела. Я пойду к делам. Пока.
– Я уважаю твои дела. Для настоящего мужчины дело важнее женщины. Но после всех дел ты придешь ко мне. Я подожду. Пока.
Вот что значат всего четыре слова – по два с каждой стороны.
Сегодня все будет иначе.
Сегодня он скажет: «Привет».
Она ответит: «Я устала. Мне все надоело. Я больше ничего не хочу».
Он удивится: «Но почему?»
Она скажет: «К чему вопросы…»
Круглый будильник допотопной конструкции показывал девять часов тринадцать минут. Потом девять часов четырнадцать минут.
Через сорок шесть минут он показывал ровно десять.
Николаев не звонил. Это было против всех правил и привычек. Это было так же, как если бы солнце встало на час позже или не взошло вообще.
Алена глядела то на будильник, то на телефон и испытывала какое-то общее недоумение. Она боялась, что недоумение размоет ее планы и, вместо того, чтобы сказать заготовленную фразу, она заорет в трубку: «Ты чего не звонишь? Я стою, жду, как идиотка…»
Хорошо было бы пойти на кухню, вскипятить чайник, но Алена боялась, что шум падающей воды сожрет остальные звуки, и в том числе телефонный звонок.
Алена стояла над телефоном. Потом ей надоело стоять, и она села в кресло.
Время остановилось вокруг Алены. А может быть, это остановилась сама Алена, а время продолжало медленно обтекать ее босые ноги и нежное лицо.
Алена была похожа на американскую актрису Одри Хепберн. Если бы Одри косила на правый глаз, то была бы просто копией Елены Андреевны Журавлевой, учительницы пения в начальных классах.
Пение – предмет не обязательный, и на этом уроке дети, как правило, самоутверждаются в глазах родного коллектива и в собственных глазах. Сознательные ученики, в лице старосты и звеньевых, пытаются навести порядок, и очень часто это начинание перерастает в гражданскую войну: сознательные бьют хулиганов и наоборот.
В этих случаях Алена норовит спрятаться за пианино, потому что не знает, к какой стороне примкнуть, и боится быть избитой обеими сторонами.
Алена смотрела на телефон, но видела памятью свой урок в 4-м «А».
Круглоглазый и круглоголовый Афанасьев прокукарекал два раза. Просто так, чтобы сообщить общий легкомысленный тон начавшемуся уроку. Староста Звонарева – толстая, рано оформившаяся Звонарева – взяла свой портфель и стукнула Афанасьева по круглому лицу. Афанасьев ударился затылком о радиатор парового отопления, и у него, как в мультфильме, прямо у всех на глазах взросла высокая шишка. Это было со стороны Звонаревой явным превышением власти. В недрах класса, как в вулкане перед извержением, заурчал гул.
Алена в первую секунду оцепенела от ужаса, а уже во вторую секунду громко и с патетикой закричала:
– История знает две тайны смерти: смерть царевича Дмитрия и смерть композитора Моцарта!
И первая и вторая смерти давно перестали быть тайной. А может, никогда и не были таковой. Известно, что царевич был убит людьми Годунова, а Моцарт умер своей смертью от туберкулеза. Но Алене необходимо было переключить внимание детей со Звонаревой на коварство Годунова, на чье угодно коварство. И если бы для этого понадобилось выдумать еще одну тайну, Алена выдумала бы ее сама и, не задумываясь, выдала за подлинное историческое событие.