– Это зачем? – проговорил он, пока она тем временем деловито стряхивала капельку крови, выступившую у него на пальце, к плоским ступням каменной женщины.
– Как зачем? – удивилась она. – Должен быть подарок… царице-то… как же не подарить?
– Предрассудки какие-то, – брезгливо сказал он. Она наконец выпустила его руку, и он поднес палец ко рту… – Дикость.
– Царица ходит темными путями, – мягко сказала Катюша. – Ты не смотри, что здесь она на месте стоит… Не волнуйся, яхонтовый мой, она все сделает. Вот поклонился ты ей, ну и иди теперь, иди, дальше я сама…
– А… я?
– А ты домой, мой золотой, – фамильярно сказала Катюша, потрепав его по плечу. – Иди… жена небось заждалась… ужин приготовила. Диетический.
Он, уходя, краем глаза видел, как она стоит перед каменной бабой, уже не кругленькая, как колобок, а такая же массивная, коренастая, темная. Ну что это я, уговаривал он сам себя, торопясь к перекрестку, где можно было поймать машину, ничего же страшного, я же не попросил убить его. Или навредить как-то. Я вовсе не желаю ему зла, даже наоборот! Он почувствовал даже некоторую гордость оттого, что вот он, Лев Семенович, не питает зла даже к такому человеку, как Герега. Но к страшным темным теням в его мозгу, к непредсказуемому Гереге, всегда маячившему на краю сознания, теперь прибавилась Катюша, в своей розовой мохеровой шапочке. Ему вдруг остро захотелось домой, словно только там и было безопасно. Он встал на обочине и замахал рукой.
* * *
Троллейбуса все не было и не было, потом прошел один с табличкой «В парк». На остановке стояли, нахохлившись, темные люди… А ей так надо было домой.
Хотя какой это, если честно, дом? Лялька сама по себе, борется с килограммами, ходит с каким-то Вовой, которого она, Петрищенко, и в глаза не видела, а мама все время живет в какой-то другой жизни, веселой и молодой, где папа водит ее в рестораны, и она тоже, наверное, хочет есть, неужели Лялька ее не покормила? Чувство голода – очень древнее чувство, и, когда умирают остальные, оно, наоборот, становится все сильнее и сильнее. Мама начала с того, что прятала конфеты под подушку, а потом стала ходить по соседям, жаловалась, что дома ее не кормят, и клянчить еду. А она все гадала, почему милейшая Наташа из соседней квартиры перестала с ней здороваться.
Проклятье, вот если были бы такие маленькие телефончики, ну вроде милицейских этих раций, только поменьше, чтобы можно было в кармане носить или в сумочке, я хотя бы знала, где сейчас Лялька.
Складной зонтик вывернуло порывом ветра, она попробовала развернуть спицы обратно, но не смогла, наоборот, сломала одну спицу, которая теперь болталась, как перебитое крыло. Она бежала, чувствуя, как под каблуками выплескивается грязная вода, заляпывая ей чулки и пальто, опять будет весь подол в пятнах!
На перекрестке она отчаянно замахала рукой, но первая машина пронеслась мимо, да еще обдала ее целым фонтаном брызг из лужи.
Вторая остановилась.
– Смерти захотела? – злобно спросил водитель. – Чего под колеса кидаешься?
– Пожалуйста… я умоляю… Чкалова, угол Свердлова. С мамой плохо.
Я ведь не соврала, уговаривала она себя, я знаю, что нельзя добиваться своего, ссылаясь на болезни родственников, так и беду накликать недалеко, но ведь с мамой в последнее время действительно плохо.
– Ладно, – сказал водитель, – чего уж там? Садитесь. Я все равно в ту сторону еду.
– Спасибо. – Она с облегчением умостилась на переднем сиденье.
– Зонтиком-то мне в бок не тычьте.
– Ох!
Она убрала зонтик, который сжимала в руке, как пистолет.
– Вы вот под чужие машины бросаетесь, – укорил водитель, – а слышали, что в городе делается?
– Нет, – сказала Петрищенко, глубоко вздохнув. – А что?
– Какая-то тварь по улицам ходит. То ли из секретной лаборатории сбежала, то ли оттуда. – Он оторвал руку от руля и поднял палец кверху.
– Откуда?
– Ну, из космоса. Вот не надо было попов отменять.
– Космос и попы как-то не состыкуются, – сказала Петрищенко.
– Не скажите. Когда они были, к нам никто из космоса и не лез. А сейчас любая тварь так и норовит. Вот, трибуны сейчас строят на Октябрьском поле. А знаете, на что они похожи, трибуны? На зиккураты. Знаете, что такое зиккураты?
– Храмы такие, – устало ответила Петрищенко. – В Вавилоне, кажется.
– Вот-вот. Человеческие жертвы там приносили. А Мавзолей на что похож? Они на мертвеце ногами стоят, и что, по-вашему, это там, наверху, нам простится, вот так, за здорово живешь?
Господи, подумала Петрищенко, еще и водитель сумасшедший попался. Но как же быстро слухи расходятся, а?
– Вы бы поскорее, – произнесла она тоскливо.
– Быстрее нельзя. Скользко.
– Ну тогда… а то, что из космоса кто-то напал, – это бабьи сказки. Кто вам вообще сказал?
– Вы что, с луны свалились? – удивился водитель. – Все знают, а вы – нет!
Лифт опять застрял где-то на восьмом, она здесь, внизу, слышала, как он там гудит и истерично хлопает дверьми. Несколько раз она надавила на кнопку, бесполезно.
В пролете между пятым и шестым было темно, она поскользнулась и подвернула ногу, но уже через пару минут стояла на площадке седьмого этажа и звонила, звонила, звонила в дверь.
Никто не отвечал.
Она начала рыться в сумочке в поисках ключей; как всегда в таких случаях, ей попадалось под руку все, что угодно, только не ключи, – патрончик с губной помадой, кошелек, чехол от зонтика…
Зонтик, только тут сообразила она, она так и оставила в машине.
А если там изнутри заперто на ключ? Или на засов? Зачем мы вообще запираем дверь на засов, бандитов, что ли, боимся?
Придется звонить соседям, просить дядю Мишу лезть через их балкон на наш балкон. Он, правда, моряк, но ведь сейчас мокро, перила скользкие… А если он, проникнув, увидит там… Что?
Что ей вообще делать?
Тут под пальцы подвернулись ключи, она потащила их, обламывая ногти, и, когда вытащила, обнаружила, что пальцы у нее в крови. Когда она успела порезаться?
Тьфу ты, это же помада!
Никогда не буду больше покупать помаду такого цвета…
Ключ после нескольких попыток вошел в скважину и повернулся там неожиданно легко. Она даже не стала вынимать его – так и вошла, оставив дверь открытой.
– Лялька! – крикнула она из коридора.
Никого.
В зеркале отразилось ее собственное бледное лицо с обвисшими на дожде прядями и перекосившимися очками.
Из маминой комнаты доносились неразборчивые звуки.
– Мама! – шепотом позвала она. – Лялька!
Зажигая по дороге свет, она метнулась в мамину комнату. И чуть не закашлялась от вони мочи и немытого тела; мама лежала на полу, одеяло спутало ей ноги, и она силилась, но никак не могла повернуться на бок. Неразборчиво орал телевизор.
– Ах ты!
Петрищенко подбежала, схватила старуху под мышки и, чувствуя, как внизу живота что-то обрывается, втащила ее на кровать. На полу осталась мутная желтая лужа.
– Мама, что же ты? Упала?
– Ты ушла, и я сразу упала, – отчетливо произнесла старуха. – Я хотела немножко поиграть, встала, и ножки запутались…
– Да, да, – машинально отозвалась Петрищенко, – ножки запутались…
Она протерла мать салфеткой и поправила ей подушку.
– Какая ты равнодушная мать, – пожаловалась старуха. – Я плакала-плакала.
– Извини.
Нам кажется, тело – это как оболочка, думала она устало, снашивается, а под ним личность. Твердая как алмаз. И ничего этой личности не делается. То есть ты как бы всегда одна и та же, и если сбросить оболочку… Но ведь вот что осталось от мамы? Обрывки воспоминаний? Личность – это гормоны, хрупкая гормональная настройка, плюс кора головного мозга, а кора всегда сдает первой. Остаются древние структуры, страшные… Те, которые у змей есть, у ящериц… Откуда я знаю, что это – моя мама? Вот эта старуха, со змеиной кожей под подбородком? Вечно голодная, лепечущая капризным тоном маленькой девочки? Только потому, что эти изменения происходили у меня на глазах, постепенно?