Впрочем, понимала ли я что-нибудь в этом? Чувство, что испытывала я, было ли оно любовью? Может ли вызвать любовь такой человек, к кому вначале испытываешь ужас? И знала ли я сама, юная, неопытная, что такое любовь? Зачем я стала читать, а не сожгла это роковое письмо? Не дала ли я права графу думать, что люблю его, принимая его послание? Но что могла я сделать? Шум при слугах, при домашних… Нет. Отдать письмо матери, рассказать ей все, признаться во всем… В чем же? В детских страхах? И что подумала бы моя мать при чтении подобного письма? Она, верно, решила бы, что каким-нибудь словом, движением, взглядом я обнадежила графа. Иначе по какому праву сказал бы он, что я его люблю? Нет, я никогда не осмелюсь что-нибудь сказать моей матери…
Но это письмо? Надобно прежде всего сжечь его. Я поднесла письмо к свече, оно загорелось, и, таким образом, все, что было и чего уже нет, превратилось в кучку пепла. Потом я быстро разделась, поспешила лечь в постель и тотчас задула огонь, чтобы спрятаться от себя и скрыться во мраке ночи. Но сколько я ни закрывала глаза, сколько ни прикладывала руки к своему лбу, несмотря на этот двойной покров, я снова видела все! Это роковое письмо было написано на стенах моей комнаты. Я прочла его не более одного раза, но оно так глубоко врезалось в мою память, что каждая строчка, начертанная невидимой рукой, появлялась после исчезновения предшествующей. Я читала и перечитывала таким образом это письмо десять, двадцать раз — и так всю ночь. О! Уверяю вас, что между этим состоянием и помешательством лишь узкая преграда, которую ничего не стоит преодолеть, тонкая завеса, которую ничего не стоит разорвать.
Наконец, к рассвету я заснула, утомленная бессонницей. Когда я проснулась, было уже поздно. Горничная сказала мне, что приехала госпожа де Люсьенн с дочерью. Тогда внезапная мысль озарила меня: я должна все рассказать госпоже де Люсьенн, она была всегда так добра со мною, у нее я увидела графа Ораса. Граф Орас друг ее сына, это самая подходящая поверенная для такой тайны, как моя. Само Небо мне ее посылает. В эту минуту дверь комнаты отворилась и показалась госпожа де Люсьенн. Тут, окончательно уверовав в ее миссию, я вскочила с постели и протянула к ней руки, рыдая; она села подле меня.
«Ну-ка, дитя, — сказала она через минуту, отнимая руки мои, которыми я закрыла лицо, — ну-ка, что с вами?»
«О! Я очень несчастлива!» — воскликнула я.
«Несчастья в твоем возрасте, девочка моя, — то же, что весенние бури, они проходят скоро, и небо делается чище».
«О! Если бы вы знали!»
«Я все знаю», — сказала госпожа де Люсьенн.
«Кто вам сказал?»
«Он».
«Он сказал вам, что я люблю его?»
«Он мне сказал, что надеется на это; не ошибается ли он?»
«Я не знаю сама: я знала любовь только по книгам; как же вы хотите, чтобы я видела ясно в своем смущенном сердце, чтобы поняла чувства, какие он вызывает?»
«О, так я вижу, что Орас прочел в вашем сердце лучше вас самой!»
Я принялась плакать.
«Перестаньте! — продолжала госпожа де Люсьенн. — Во всем этом нет, как мне кажется, причины для слез. Давайте поговорим разумно. Граф Орас молод, красив, богат. Этого больше чем достаточно, чтобы оправдать чувство, которое он вам внушает. Граф Орас свободен, вам восемнадцать лет, это будет прекрасная партия во всех отношениях».
«О, сударыня!..»
«Хорошо, не будем больше говорить об этом: я узнала все, что мне хотелось. Теперь пойду к госпоже де Мёльен и пришлю к вам Люси».
«Но… вы не скажете ни слова, не правда ли?»
«Будьте спокойны; я знаю, что мне делать. До свидания, милое дитя. Полно, утрите ваши прекрасные глаза и обнимите меня».
Я снова бросилась к ней на шею. Через пять минут явилась Люси; я оделась, и мы вышли.
Я увидела, что матушка задумчива, но необыкновенно нежна. Несколько раз во время завтрака она смотрела на меня с чувством беспокойной печали, и каждый раз краска стыда появлялась на моем лице. В четыре часа госпожа де Люсьенн и ее дочь уехали. Матушка была со мной такой же, как и всегда, но ни слова не произнесла о посещении госпожи де Люсьенн и о причинах, заставивших ее приехать к нам. Вечером, перед тем как уйти к себе, я, как это было заведено, подошла к матери, чтобы поцеловать ее, и, приближая губы к ее лицу, заметила ее слезы. Тогда я бросилась на колени перед нею, спрятала свою голову у нее на груди. Увидя это движение, она все поняла и, опустив мне руки на плечи, прижала к себе:
«Будь счастлива, дочь моя! — сказала она. — Вот все, чего я прошу у Бога».
На третий день госпожа де Люсьенн сделала официальное предложение от имени графа.
А через полтора месяца я была уже женою графа Ораса.
X
Свадьба была в Люсьенне в первых числах ноября, а в начале зимы мы возвратились в Париж.
Мы жили все вместе. Матушка дала мне в приданое двадцать пять тысяч ливров годового дохода; граф в брачном договоре указал почти столько же. У матушки осталось пятнадцать тысяч. Итак, дом наш был если не в числе богатых, то, по крайней мере, в числе изысканных домов Сен-Жерменского предместья.
Орас представил мне двух своих друзей и просил принять их как его братьев. Уже шесть лет они были соединены чувствами столь искренними, что в свете привыкли называть их неразлучными. Четвертый, о котором они говорили каждый день и сожалели беспрестанно, был убит в октябре прошлого года во время охоты в Пиренеях, где у него был замок. Я не могу открыть вам имена этих двух человек, и в конце моего рассказа вы поймете отчего. Но так как я иногда должна буду различать их, назову одного Анри, другого Максом.
Не могу сказать, что я была счастлива. Чувство, которое я питала к Орасу, было и всегда будет для меня необъяснимым. Можно сказать, что это было почтение, смешанное со страхом. Впрочем, такое впечатление он производил на всех. Даже оба его друга, при всей свободе и непринужденности в обращении с ним, редко противоречили ему и всегда уступали если не как начальнику, то, во всяком случае, как старшему брату. Оба они были ловки и развиты физически, но не имели его силы. Граф переделал бильярдную залу в фехтовальную, одна из аллей сада была предназначена для стрельбы; и каждый день эти господа упражнялись на шпагах и пистолетах. Иногда я присутствовала при этих поединках. Тогда Орас бывал скорее их учителем, чем противником. Во всех этих упражнениях он сохранял то страшное спокойствие, которое я видела сама во время охоты у госпожи де Люсьенн, и многие дуэли, всегда оканчивающиеся в его пользу, доказывали, что на поле боя это хладнокровие, столь редкое в критических ситуациях, ни на миг его не оставляло. Странное дело! Орас оставался для меня, несмотря на наши близкие отношения, существом высшим и непохожим на других людей.
Сам он казался счастливым (он любил повторять это), хотя нередко его озабоченное лицо говорило об обратном. Иногда страшные сновидения тревожили его, и тогда этот человек, такой спокойный и храбрый днем, пробуждаясь, дрожал от ужаса, как ребенок. Он приписывал это приключению, случившемуся с его матерью во время беременности: остановленная в Сьерре разбойниками, она была привязана к дереву и видела, как зарезали путешественника, ехавшего по одной дороге с ней. Из этого рассказа следовало заключить, что он видел обычно во сне сцены грабежа и разбоя. Чтобы предотвратить повторение этих сновидений, а не из страха, ложась спать, он клал всегда у изголовья своей постели пару пистолетов. Это сначала меня очень пугало: я боялась, что он в припадке сомнамбулизма начнет стрелять, но постепенно я успокоилась и привыкла смотреть на это как на предосторожность. Но была у него и другая странность, которую я могу объяснить только сейчас: днем и ночью для него постоянно держали оседланную лошадь, готовую к отъезду.
Зима прошла в вечерах и балах. Орас был принят повсюду; к домам, где он бывал, добавились и те, где бывала я, и наш круг знакомств удвоился. Он всюду сопровождал меня с чрезвычайной учтивостью, и, что всех удивило, перестал играть. Весной мы уехали в замок.