– А вы верите?
– Верю!
И снова Петя услышал имя Толстого.
– А тогда почему же ваш царь и ваше правительство, которым вы так верите, отлучили Толстого от церкви и запрещают его произведения?
– Людям свойственно ошибаться. Они считают Толстого политиком, чуть ли не революционером, а Толстой – всего лишь величайший художник мира, гордость России и стоит над всеми вашими партиями и революциями. И я это докажу в своей речи!
– А вы думаете, начальство вам это позволит?
– Для того чтобы публично сказать, что Лев Толстой – великий писатель земли русской, никакого разрешения не требуется.
– Это вы так думаете.
– Не думаю, а уверен!
– Вы идеалист. Вы не понимаете, в какой стране живете. Умоляю, не делайте этого! Они вас уничтожат. Попомните мое слово!
3. Что такое «красный»?
Среди ночи Петя проснулся и увидел, что Василий Петрович без сюртука сидит за письменным столом. Петя привык к тому, что отец по ночам исправляет тетрадки. Но теперь отец был занят совсем другим. Стопки тетрадок лежали на столе нетронутые, а он что-то быстро писал своим бисерным почерком. Вокруг него на столе были раскиданы маленькие толстые томики старого издания сочинений Толстого.
– Папочка, что ты пишешь?
– Спи, мальчик, спи, – сказал Василий Петрович и, подойдя к кровати, поцеловал и перекрестил Петю.
Мальчик перевернул подушку на прохладную сторону и опять заснул. Засыпая, он слышал быстрый скрип пера, дрожание образка, висящего на спинке кровати, и видел темную голову отца рядом с зеленым колпаком лампы и теплый огонек лампады в углу перед образом с сухой пальмовой веткой, тень от которой таинственно лежала на обоях, как всегда вызывая представление о ветке Палестины, о бедных сынах Солима и усыпляя чудной музыкой лермонтовских стихов: «Все полно мира и отрады вокруг тебя и над тобой…»
Утром, пока Василий Петрович умывался, причесывал мокрую голову и пристегивал к крахмальному воротничку черный галстук, Петя успел посмотреть, что писал отец ночью. На столе лежала старинная самодельная тетрадь, сшитая суровыми нитками. Петя сразу ее узнал. Обычно она хранилась в папином комоде вместе с разными семейными реликвиями: венчальными пожелтевшими свечами, веточкой флердоранжа, белыми лайковыми перчатками, бисерной сумочкой покойной мамы, ее крошечным перламутровым биноклем, сухими листьями дикой груши с могилы Лермонтова и множеством тех мелких обломков и вещиц, которые в глазах Пети не имели никакого смысла, а для Василия Петровича являлись драгоценными воспоминаниями.
Однажды Петя рассматривал эту тетрадь. Половину ее занимал написанный Василием Петровичем доклад по случаю столетия со дня рождения Пушкина; другая половина оставалась чистой. Теперь на этой пожелтевшей половине мальчик увидел написанный тем же бисерным почерком новый доклад – по случаю смерти Толстого. Он начинался следующими словами: «Умер великий писатель земли русской; закатилось солнце нашей литературы…»
Василий Петрович надел новые манжеты, вправил в них новые, парадные запонки из дутого золота и, аккуратно перегнув тетрадку, сунул ее в боковой карман сюртука. Когда он потом торопливо пил чай на углу стола, а потом надевал в передней свое драповое пальто с потертой бархаткой на воротнике, Петя увидел, как у него дрожат пальцы и прыгает на носу пенсне. Почему-то Пете вдруг стало ужасно жалко отца. Он подошел и, как в детстве, потерся о его рукав.
– Ничего, мы еще повоюем! – сказал отец и погладил сына по спине.
– Все-таки я вам очень не советую, – серьезно сказала тетя, заглядывая в переднюю.
– Вы ошибаетесь, – с мягким, глубоким волнением в голосе сказал Василий Петрович, надел свою черную широкополую шляпу и быстро вышел на улицу.
– Ох, дай бог, чтобы я ошиблась! – вздохнула тетя. – Мальчики, не копайтесь, а то опоздаете в гимназию, – прибавила она и стала помогать пристегивать ранец своему любимцу Павлику, до сих пор еще не вполне постигшему эту простую премудрость.
День прошел как обычно – короткий и вместе с тем тягостно длинный, темный ноябрьский день, полный какого-то неясного ожидания, глухих слухов и повторения все тех же мучительных слов: «Чертков», «Софья Андреевна», «Астапово», «Озолин».
В этот день хоронили Толстого.
Петя всю жизнь безвыездно провел на юге, у моря, среди новороссийских степей и никогда не видел леса. Но почему-то теперь он очень четко представлял себе Ясную Поляну, лес над заросшим оврагом. Петя видел черные стволы старых оголенных лип, среди которых без священников и певчих опускали в могилу простой крестьянский гроб с высохшим, старым телом Льва Толстого. И над этим мальчик видел все те же тучи и стаи все тех же ворон, что в ранних дождливых сумерках летали над куполами подворья и над черным Куликовым полем.
Отец вернулся с уроков, как обычно, когда уже в столовой зажгли лампу. Он был возбужден и растроганно весел. На тревожный вопрос тети, прочитал ли он ученикам свой доклад и как это было принято, Василий Петрович не мог удержать наивной улыбки, лучисто блеснувшей под стеклами пенсне.
– Муху можно было услышать, – сказал он, вынимая из заднего кармана платок и вытирая сырую бороду. – Никак не ожидал, что мои сорванцы так горячо и серьезно отнесутся к этой теме. И девицы тоже. Я повторил свой доклад и на уроке в седьмом классе Мариинской гимназии.
– Неужели начальство вам разрешило?
– А я никого и не спрашивал. Зачем? Я считаю, что преподаватель словесности имеет полное право на своем уроке беседовать с учениками о личности любого великого русского писателя, а в особенности Толстого. Больше того: я считаю это своим священным долгом.
– Ах, как вы неосторожны!
Поздно вечером заходили какие-то незнакомые молодые люди: два студента в очень старых, полинявших фуражках и барышня – видимо, курсистка. Один из студентов был в кривом пенсне на черной ленте, в сапогах и курил папиросу, пуская дым через нос, а барышня была в короткой жакетке и все время прижимала к груди маленькие красные ручки. Войти в комнаты они почему-то отказались, а долго стояли в передней, разговаривая с Василием Петровичем. Слышался густой неразборчивый бас – по-видимому, того самого студента, который носил пенсне на ленте, и умоляющий шепелявый голос курсистки, повторявшей через равные промежутки одну и ту же фразу:
– Мы уверены, что, будучи передовым, благородным человеком и деятелем, вы не откажете студенческой молодежи в ее покорнейшей просьбе…
А третий посетитель все время застенчиво вытирал о половичок мокрые штиблеты и сдержанно сморкался.
Оказалось, что слух о выступлении Василия Петровича уже каким-то образом дошел до Высших женских курсов и медицинского факультета императорского Новороссийского университета, и делегация студентов явилась выразить Василию Петровичу чувства солидарности, а также просить его повторить свой доклад в каком-то социал-демократическом студенческом кружке. Василий Петрович был польщен, но вместе с тем это его неприятно удивило. Поблагодарив молодых людей за лестное внимание, он от выступления в социал-демократическом кружке решительно отказался. Он заявил, что ни к какой партии никогда не принадлежал, не принадлежит и не будет принадлежать и считает, что превращать в политику смерть Толстого есть неуважение к памяти великого писателя, так как известно отрицательное отношение самого Толстого ко всем без исключения политическим партиям, и что Толстой вообще никакой политики не признавал.
– В таком случае – извините, – сухо сказала курсистка. – Мы в вас глубоко разочарованы… Пойдемте, товарищи, из этого дома.
И молодые люди с достоинством удалились, оставив после себя запах асмоловского табака и мокрые следы на лестнице.
– Удивительное дело! – говорил Василий Петрович, расхаживая по столовой и протирая пенсне подкладкой домашнего пиджака. – Удив-вительное дело – всюду люди находят повод для политики!
– Я вас предупреждала, – сказала тетя. – Боюсь, что все это кончится крупными неприятностями.