3
Стоит ли удивляться тому, что я думал о тебе всякий раз, когда все уходили собирать овец в горы Фетль? Говорил ли я уже, что чувствовал себя так, будто попал в пучину, когда поползли слухи? Это было в ту осень, когда мы вместе шли по краю Лысого Ущелья вслед за другими фермерами, участвовавшими в поисках овец. Я знаю, это был Ингяльд с Холма, он первым начал нести вздор о начале наших отношений. Ему должно было быть стыдно распускать слухи и намекать на других. С его отцом, Гвюдмюндом, связана одна известная всем история. В то время на ферме Холм жили две семьи, и в доме было так тесно, что все делили одну кровать, которая стояла в комнате, служившей одновременно и кухней, и спальней. Гвюдмюнд якобы обратился к жене Баурда, когда та прижалась к нему однажды вечером, и сказал: «Ты ли это, моя Сигрид? Но с кем же тогда забавляется Баурд?» Не в ту ли ночь был зачат Ингяльд?
Возвращаясь мысленно к тем временам, я без стыда вспоминаю наши отношения, которые начали развиваться вскоре после того, как клевета лишила меня покоя. Можно сказать, что я совершенно потерял стыд, как настоящий дамский угодник. Как я это помню, я позволил себе дать ход своим чувствам. Вместе с тобой.
Постепенно расстояние между Унн и мною увеличивалось, и между нами не было той близости, которую следовало бы скрывать. Она, конечно же, всегда была на месте, выполняла свою работу без суеты, подбирая для всего соответствующее выражение: «Первой на пастбище гибнет самая красная роза», – так она прокомментировала мое намерение отправить первыми на бойню самых больших ягнят, чтобы их забили, мелко нарезали, посолили и продали в Норвегию. «Что ж, да пребудут со мною ангелы Божьи» означало: «Сейчас я пойду спать». «Многие судят человека по себе», – объявляла она, когда что-то говорилось о людях с Холма или с соседних ферм. Как будто ничего нельзя было сказать! В наших разговорах ощущалась неловкость. Вся манера её поведения стала механической и предсказуемой, как у прядильного станка, за которым она работала на досуге. Громкий ритмичный звук, чётко разбитый на такты. Она всегда говорила одно и то же, в своей манере, бесстрастно. Она прекрасно справлялась с работой хозяйки фермы, у неё был удивительно намётанный взгляд на овец, поэтому она знала, какие головы от каких ягнят не только до, но и после того, как головы были сварены и свид[9] был на столе. При этом нас как будто связывала какая-то нить, хотя и с множеством узелков. Она готовила на зиму кровяную колбасу, делала соленья и маринады (пока не подоспела морозильная камера), варила варенья, коптила мясо и рыбу, и делала всё с большим усердием. Женщина редко управляется с коптильнями, но я если и приближался к ним, то не иначе как помогая Унн с засолкой и подготовительной работой. Исключением был круглопёр. Это было полностью моим делом. В глазах Унн всё, кроме работы, было тратой времени, самой неприглядной.
Однажды к нам пришли гости: Финн Птицелов, как его называли, со своими четырьмя сыновьями, которые, как и он, отлично охотились на морских птиц и хорошо спускали канат по отвесным скалам птичьего базара при сборе яиц. Я помню, у Финна совсем закончился табак, а в Кооперативе табак был распродан. Мы пошли в загон для овец, где я собрал для Финна листья с сена; Финн засунул их в трубку и был на высоте блаженства, когда пил кофе на кухне, потягивая трубку. Это был старый способ выйти из положения, и мы в шутку говорили, что сено – это табак трудных времён. Затем в Кооперативе появились сигареты «Коммандер», и после этого никто уже не видел, чтобы Финн курил что-то другое. Нет сомнений в том, что именно Финн Птицелов научил меня курить «Коммандер». Ну, довольно об этом. Финн расспрашивал меня об обществе чтения, где я отвечал за покупку книг. Тогда мы читали «Сагу о Стурлунгах»[10], и я рассказывал ему о том, что обсуждалось в читательском кругу. Например, когда Гицур спасся, спрятавшись в бочке с сывороткой, разгорелись жаркие споры о том, могло ли такое случиться на самом деле, или же рассказ о сожжении был впоследствии приукрашен. По какой-то причине Унн воспринимала всё это весьма превратно, и каждый раз, когда я отправлялся на собрание общества чтения, я, по её словам, шёл читать о «Гицуре в бочке с сывороткой»[11]. Когда я поднимался на чердак, чтобы посмотреть недавно поступившие книги, которые я до этого заказал на юге, в Рейкьявике, она спрашивала новости о Гицуре в бочке с сывороткой, когда я спускался вниз. Унн повторяла этот свой припев при каждой возможности, как только речь заходила о книгах. Всё говорило о том, что культура и литература были для неё ненужной роскошью, и стыдно было уделять этому внимание, поскольку тем временем человек отлынивал от работы.
У её предков из Долины Мутной Реки[12] не было склонности к чтению. Они больше заботились о теле, чем о душе, и предпочитали всему работу. Между тем устные рассказы не содержат сведений об их благородстве. Дед Унн в своё время прославился тем, что удержал с работницы своей фермы пятьдесят эйриров за то, что та уронила ночной горшок и впустую растратила старую мочу. Вот какой драгоценной была для них эта жидкость, в то время как с человеческими отношениями они не считались. Есть ещё одна история – раз уж я заговорил о людях из Долины Мутной Реки – о том, как мать Унн пекла хлеб. Людям показалось, что у хлеба какой-то странный вкус. Наконец кто-то сказал во всеуслышание, что у хлеба определённо привкус мочи, и все согласились. Хозяйка задалась вопросом о том, не взяла ли она случайно не то ведро, когда замешивала тесто. Она откусила кусок хлеба и долго его жевала, после чего сказала так: «Я не знаю, что это такое, но вкус удивительный».
Я потерял нить, милая Хельга. И у этого есть причина. В действительности мне неприятно говорить об этом.
Я, конечно же, знал, что за всем этим скрывалось нечто большее, что и объясняло отчуждение Унн; её поведение, казалось, говорило только об одном: я виновата.
Я понимал её и сочувствовал ей.
Я знал, что после операции работа стала для неё чем-то вроде смысла существования. Она наказывала себя за то, о чём не могла говорить откровенно. Она подавляла своё горе и страдания, а «скорбь сжигает сердце»[13], как сказано в «Речах Высокого». Она не искала поддержки. Увещевания не трогали её. Она либо кричала и рыдала в стенном шкафу, пока я, остолбенев, смотрел на сучки в половицах, либо пряталась за прядильным станком и упорно вращала механическую прялку.
Я могу рассказать тебе короткую историю. Это было спустя некоторое время после того, как Унн вернулась домой из больницы. У нашей коровы появились признаки мастита. Левое вымя распухло, и молоко в нём сворачивалось и превращалось в творог. Нужно было найти этому объяснение, и я ломал голову над причиной болезни до тех пор, пока однажды не стал свидетелем этой причины, когда натягивал леску на другой стороне коровника, у фронтона. Унн не знала, что я там.
Она начала доить нашу Хухпу и делала это по всем правилам, но через несколько секунд я услышал брань и ругань, и присмотревшись, я увидел, как Унн толкала и била коровье вымя пальцами, наполовину сжатыми в кулаки; она проклинала бедную скотину и называла её бранными именами, поскольку корова не давала молока так быстро и так охотно, как этого ждала Унн. Не будучи в состоянии наблюдать за этим, я вошёл в коровник, и Унн получила возможность узнать, что я об этом думал. Она нервно пнула ведро и выбежала, подавляя рыдания.
Однако я был ей хорошим мужем, не сомневайся в этом. Снова и снова я спрашивал, не хочет ли она поговорить о том, что произошло, и не можем ли мы посоветоваться с экспертами на юге, в Рейкьявике, но дело не сдвинулось с мёртвой точки.