Похожая амбивалентность наблюдается в больших масштабах в Китае, где в 1989 году коммунистическая партия повторно заявила о своей приверженности недемократическим ценностям, жестоко подавив протесты на площади Тяньаньмэнь. Однако в то же самое время власти не только допускали развитие рынков и частного сектора, но и всячески способствовали ему.
Именно способность коммунистических партий сочетать несочетаемое – поддерживать идеологию в условиях, когда реальность намного сложнее, верить и при этом оставаться прагматичными, закрывать глаза на одни обстоятельства и применять наказания при других, вовлекать, но при этом строго контролировать – позволяла поддерживать жизнеспособность довольно изощренного социалистического управления. Именно эти практики двоемыслия, двойных стандартов, двояких мотиваций и двояких деяний упустили из виду проповедники демократии с момента падения Берлинской стены в 1989 году. Они считали, что, как только люди получат свободу от коммунизма, они обратятся к демократии. Последствия же оказались гораздо более сложными.
Каким бы недолговечным ни казалось существование социалистических режимов наблюдателю из XXI века, чрезвычайно важно осознать их многолетние исторические последствия и извлечь уроки по преодолению идеологических ограничений и проблем в управлении, а также осознать всю сложность «реального» социализма. Тридцать лет спустя мы продолжаем наблюдать эффект бумеранга от эйфории 1991 года, невероятного счастья по поводу победы над врагом номер один и восторженной самоуверенности, преобладающей в демократическом дискурсе со времен высказывания «милостью Божией Америка выиграла холодную войну».
В результате, после сокрушительного краха коммунистической идеологии по всей Европе и Азии, интеллектуальная сцена в 1990-е годы оказалась под влиянием приверженцев[3] переходной экономики и теоретиков постсоциализма[4]. В первом десятилетии XXI века и особенно после вступления бывших социалистических стран в Европейский союз в 2005–2007 годах проявилась озабоченность по поводу языка транзита, которую стали озвучивать компаративисты, изучавшие три глобальные волны демократизации. Страны с переходной экономикой отказались от авторитарных диктатур, но так и не пришли к консолидированной демократии[5].
Тезис о «конце парадигмы транзита» указывает на превалирование серых зон, в которых оказались переходные страны, а также на неспособность ученых описать эти режимы без отсылок к несуществующим полюсам авторитарно-демократической бинарной оппозиции. Главное затруднение можно сформулировать следующим образом: у политологов накопилась критическая масса примеров политического устройства, которые нельзя однозначно категоризировать. Все эти примеры попадают в серую зону, определяемую как «ни то, ни другое» либо «и то, и то», что ставит под сомнение валидность самих бинарных оппозиций[6]. Балинт Мадьяр и Балинт Мадлович обращаются к этой теоретической проблеме, описанной обществоведами уже довольно давно, в контексте посткоммунистических режимов[7].
«Посткоммунистические режимы» Мадьяра и Мадловича – это в первую очередь очень своевременная книга. Когда-то так называемые посткоммунистические режимы были тестовой площадкой для нормативных и уверенно рекомендуемых всем как универсальное лекарство демократических реформ, представляющих из себя неолиберальный макроэкономический пакет преобразований, основанных на формуле «открытие – прорыв – консолидация» (opening – breakthrough – consolidation) как главной логической схеме демократизации. Впоследствии элиты внутри этих режимов стали размышлять над собственной судьбой и искать легитимность скорее внутри собственных границ, чем за их пределами. Возникшие управленческие кризисы в демократических режимах подтолкнули к поиску адекватных способов описать то, что не смогли объяснить бинарные оппозиции, такие как капитализм и социализм, умелое и плохое управление, демократия и авторитаризм. Сложность посткоммунистических режимов, не укладывающихся в парадигму транзита или радикально сменивших политический курс, привела к тому, что состоятельность дедуктивных теоретических подходов[8] – как один, нормативно нагруженных и американоцентричных – была поставлена под вопрос.
Недостаточное внимание ученых к амбивалентности социализма привело к категоризации режимов по принципу их прошлого (пост-), по принципу степени реализации своей телеологии (квази- и полудемократии, а также разнообразные демократии с прилагательными вроде «нелиберальный») или по свойствам их гибридной природы (гибридные режимы). Совершенно очевидно, что гибридные режимы являются таковыми только с точки зрения стороннего наблюдателя, который предпочитает упаковать ускользающую от понимания амбивалентность в обертку гибридности. Эта категория позволяет построить нарратив и разработать концепцию для анализа краткосрочной перспективы. Но в представлении самих участников в этих режимах нет ничего гибридного. Есть явные и скрытые практики, сложное переплетение правил и норм, различные категории, описывающие столкновение интересов, однако единое понятие, ясно описывающее такой режим, всегда остается недосягаемым. Пожалуй, понятие гибридности является практическим решением, позволяющим отложить необходимость осознания присущей таким режимам амбивалентности и всех связанных с ней сложностей в государственном управлении, – проблемы, которая, конечно, не ограничивается посткоммунистическим миром.
Эта книга предпринимает амбициозную попытку собрать воедино концепты, доказавшие свою состоятельность и релевантность как для инсайдеров, так и для наблюдателей посткоммунистических режимов. Собственно, она и начинается с замечания о том, что «язык, используемый для описания [постсоциалистических] режимов», давно устарел. Главный вклад авторов в этом отношении состоит из двух частей. Во-первых, они составляют ультрасовременный словарь по принципу снизу вверх, для того чтобы уравновесить господствующую сегодня нисходящую модель описания постсоциалистических траекторий. Во-вторых, что еще более амбициозно, они создают полноценные карты возможных постсоциалистических траекторий, которые увели рассматриваемые режимы от идеологической гегемонии, бюрократической структуры и плановой экономики, но так и не привели их в объявленный пункт назначения. Как и предыдущий проект Балинта Мадьяра, эта книга исследует «жесткие структуры» и присущий им «эффект колеи», который определяется сильным влиянием глубоко укоренившихся норм на политическую реальность, скрывающуюся за фасадом лишь формально реформированных институтов. Авторы связывают эти нормы с «неформальными, часто намеренно скрытыми, замаскированными и незаконными соглашениями и договоренностями, которые проникают в формальные институты».
«Жесткие структуры» рождают множество междисциплинарных коннотаций, начиная от «социального действия» Макса Вебера, «повседневности» Мишеля де Серто, «практических норм» Жана-Пьера Оливье де Сардана и заканчивая «высококонтекстными культурами» Эдварда Холла, «насыщенным описанием» и «локальным знанием» Клиффорда Гирца, «неявным знанием» Майкла Полани, «глубинными структурами» Ноама Хомского и т. д. Через социальные взаимодействия люди формируют общие представления о «правилах игры», о том, как этим правилам следовать и как их обходить[9]. Индивидуальные стратегии решения проблем основываются на коллективных ожиданиях, зависимых от контекста нормах и результатах повседневной деятельности, которая считается уместной. Эта деятельность может обосновываться историческими преференциями, культурным наследием, религиозными ценностями, всеобщим молчаливым пониманием и привычным поведением, которые противоречат поведенческим моделям, основанным на теории рационального выбора. В значительной мере такие практики отвечают за откат демократизации и низкую эффективность усилий по демократическому транзиту в постсоциалистической Европе и Азии, а также за сохранение «жестких структур».