Ничего я не люблю, ничего не ненавижу. И это, ей Богу, не слова, это факт, мне иногда страшно за самого [себя] становится ‹…›
Я люблю историю, книги, картины потому, что это красиво. Мой эстетизм – это единственно возможное отношение человека с атрофированной социальной стороной к жизни. У меня нет этики, религии, истинной страсти потому, что я не совсем человек, как все человеки; у меня есть эстетика, потому что я еще не совсем «не человек».
Сегодня Пасха, дворники пьяные, колокола звонят, а мне ужасно не по себе. Почему? Точно не знаю. Я было начал заниматься, как следует на Страстной [неделе], да тут подвернулся Иван Евсеич. Я люблю и любил красоту страстных служб, но, ей Богу же, ложиться в 5 ч. утра, целый день стоять на ногах, слушать какие-то идиотские «непорочны» – это скверно: а они-то у меня все время отнимали; придешь домой весь разбитый, зеваешь, спишь, только и можно что «Войну и мир» читать, а уж куда тут до математики.
Мне скучно, бес.
Что делать, Фауст?
Таков вам положен предел,
Его ж никто не преступает.
Вся тварь разумная скучает:
Иной от лени, тот от дел;
Кто верит, кто утратил веру;
Тот насладиться не успел,
Тот насладился через меру,
И всяк зевает, да живет –
И всех вас гроб, зевая, ждет.
Зевай и ты.
Нашел в одном старом дневнике, кажется, 1905 года, даже что-то в таком роде: «Вот уж четыре месяца, как я не верю в Бога». С одной стороны, c’est ridicule[33], а с другой c’est tres interessant[34], да и не то что interessant, а так как-то ощутительно чувствуешь какую-то идейную лучинку, действительное «миросозерцательство». Да, mon Dieu[35], как это смешно и как это романтично. Ах, как я здорово когда-то доказывал небытие Бога арифметической прогрессией, какой я был «жрец науки» и как глубоко я верил, что «царство науки не знает предела, всюду следы ее вечных побед». 1) Бога нет. 2) Цели жизни нет. 3) Произошли люди от обезьяны и 4) Все подчиняется физико-химическим законам, а потому да здравствует наука. Ах, как это просто, ну, конечно, это не важно, и – глупо. Ну, да и после не умнее. Прочел Ибсена, Мережковского и… Америку опять открыл – все дело в личности, hier ist die Hund begraben[36]; личность – это религия, пессимизм, «дисгармонии», а потому долой личность; а тут еще на грех Мах подвернулся, ну и поехало, долой личность, хочу с космосом слиться, «всё во мне и я во всем» – а ведь это все в прошлом году, следовательно, недавно. Да, да глупо, но несомненно горячо. Maintenant tout est calme[37]. Всякое миросозерцательство исчезло, т. е. не «миросозерцание» исчезло (оно, хочешь не хочешь, существует), а именно миросозерцательство, горячность, вера в истину. Я стал эстетиком, а это миросозерцание как таковое contradictio in adjecto[38] и resume потому-то кажется и не пишется искренно, но, может, и не оттого, может, и ошибаюсь, Ich kenne nichts[39], и мой девиз
Ihr durchstudiert das gross und kleine Welt
Um es am Ende gehn zu lassen
Впрочем, это вовсе не значит, что я в науке отчаялся; вовсе я не отчаялся и верю ей матушке по-прежнему, если не больше. Просто именно мне в ней и нравится это «gehn zu lassen, wie’s Gott gefällt». Ох, боюсь я знания истины vérité[41], heilige Wahrheit usw[42], боюсь превращения я музыки Божьей в шарманку. Да-с, и в науке, до поры до времени, я пока эстетик, и вся моя холодность-то теперешняя, не миросозерцательство, есть просто почва научная, на которой nous reservons toujours l’ esperance[43] возрастут не одни плевелы, а и плоды полезные, если и не для других, т. е. minimum, pour moi[44]. Теперь время летнее, надо сеять озимые, а я еще не начинал, дай Бог начать.
[Когда-то] начал я писать и написал самое мое пока обширное творение «О цели жизни и об оправдании жизни». Творение отчасти глуповатое, отчасти невежественное, но все же для меня-то чрезвычайно ценное, именно оно помогло мне освободиться от самого же себя; оно дало мне случай ясно, твердо высказать все, что в голове философского было, и тогда-то только увидел я глупость, чепуху многого и сумел ото всего этого освободиться. «Трактат» этот был своего рода кровопусканием.
…если бы, положим, сегодня был мой последний день, и, положим, я бы давно примирился со смертью, не отчаивался бы, а только бы желал все, что по моему вкусу лучшее в жизни взять напоследок, как можно в большом количестве; ну pour moi, le mieux c’est la science, l’ esprit, en un mot esprit[45], так я бы этот последний день прожил бы действительно со славой. И вот если бы chaque jour etait pour soi[46] (повторяю, опять это не то, что «для каждого дня довольно своей заботы»), тогда бы был рай земной, parole d’ honneur[47]. Да-с, а я, да и все и последний-то день считают не последним; все как будто бы стремится к чему-то, а в результате к 0 «абсолютному». Дурачье, и я дурак, первый, физически жизнь – течение, но психически, сознательно, жизнь топтание. Думают (и думаю) топчемся, топчемся, пока без толку, но все это подготовка к будущему танцу изящному и грациозному, воображайте, воображайте o homines stultissimae[48]; топчетесь вы, а в конце от усталости подохните. Танцевать, так танцуйте сейчас, и, ей Богу, если бы вы всю жизнь танцевали и умирать-то было бы приятно, по крайней мере avec l’ honneur[49].
…за своим столом, с своими книгами, в своей кровати, я наслаждаюсь и отдыхаю.
Я в Пизанском соборе; несутся торжественно-тоскливые звуки органа; со стен смотрят века… Но ни на что я не смотрю, ничего не слышу… Мое внимание, моя мысль, я весь устремлены на паникадило, паникадило Галилея… Здесь для меня прошлое, будущее, здесь для меня олицетворение единой загадки моей жизни – науки; все – и стены, и люди, и орган, и паникадило, и истлевшие кости Галилея во Флоренции поют мне великие, загадочные слова Мефистофеля:
Ihr durchstudiert das
[50] gross und kleine Welt
Um es am Ende gehn zu lassen